Явилось в полночь море
Шрифт:
– Расслабься, Митч. Я не оскверню планету ребенком от тебя.
Луиза спустилась по лестнице, вышла на улицу и направилась в кафе на Бликер-стрит.
На этом ее жизнь с Митчем закончилась. С одной стороны, ей страшно понравилось, как он испугался ее беременности, а с другой стороны, ей стало от этого тошно – как теперь было тошно от всего. Конечно, она твердо верила, что, случись такое, избавилась бы от любого ребенка, который мог принадлежать ему, – не только потому, что ребенок его, а потому что террористка, взявшая на прицел ложную невинность мира, не была достойна чего-то столь невинного, как ребенок. Она не знала точно, когда поверила в это, – возможно, она верила всегда, и эта вера не давала ей свернуть с избранного пути последние десять лет, что, в свою очередь, только подтверждало эту веру, до самого нынешнего утра, когда ей наконец пришлось выблевать, насколько возможно, все накопившееся за десять лет. Она не была беременна. А стошнило
В газете говорилось, что власти Гамбурга, Буэнос-Айреса, Мехико, Токио и Лос-Анджелеса санкционировали аресты около двух дюжин человек из пяти независимых порнографических шаек, которые при съемках своих фильмов замучили и убили пять женщин. Тела женщин нашли вздернутыми на дыбе, или привязанными к креслу, или прикованными к стене, или висящими на крюках. Преступления никак не были связаны, не считая схожих обстоятельств и того, что они, по словам газеты, «явились следствием прошлогоднего дела, где была замешана супружеская пара, снимавшая порнографические фильмы и, по мнению многих, выпустившая первый так называемый „снафф-фильм“. Источники, близкие, по крайней мере, к нескольким расследованиям, говорят, что хотя обвиняемых явно вдохновило на преступление нью-йоркское дело, как выяснилось, они, пока не были взяты под стражу, не знали, что в действительности фильм, снятый в Нью-Йорке, был мистификацией».
Луизе принес лишь мимолетное облегчение тот факт, что имя Мари из Миннеаполиса не было упомянуто. Лишь мимолетным облегчением было то, что не упоминалось ни ее имя, ни имя Митча, ни имя ее брата, который после их прошлогоднего ареста исчез вместе со своим фургоном, сбежав в более спокойную Америку смешливой травки, тепловатого пива и стареющих хиппушек, чтобы забыть Нью-Йорк, где он уже не мог определить, что реально, а что нет. И, не увидев в утренней газете имен Билли, Митча, Мари и своего собственного, Луиза лишь ненадолго отвлеклась от того факта, что она сама в данной истории сыграла роль Пандоры и что все доказательства ее закаленности, скопленные за годы, исчезли, а все, что она так резко отрицала, скопилось за годы, чтобы мучить ее, и в этот день ранней осени 1978 года она больше не была Лулу Блю, а снова стала Луизой Блюменталь, если не Луизой Пейджел, что ознаменовало бы ее возвращение в такую гавань, которой она не заслуживала.
Оставив Митча, Луиза нашла работу в маленьком книжном магазинчике, где зарплаты еле хватало, чтобы платить за жилье. Она ушла в себя. Когда она все же выходила из дома по вечерам, ее охватывал ужас, что сейчас она наткнется на Мари из Миннеаполиса; в то же время Луиза искала ее, хотя у нее не было уверенности, что она сможет ей что-либо сказать. Она не была даже уверена в том, что Мари пришла в себя настолько, чтобы вообще соображать, что девушка вспомнит, кто такая Луиза. На какое-то время ей снова стали сниться сны: пять замученных девушек, все похожие на Мари, а потом все женщины на улицах Виллиджа стали напоминать этих пятерых девушек.
По доходившим до нее в эти годы слухам, Митч превратился из безнадежного пачкуна в нечто более значительное – в том смысле, что зло всегда придает человеку значительности, всегда делает его серьезнее. Митч вполне мог спросить: кто же охотно не отдастся на волю зла ради того, чтобы его воспринимали серьезнее? Хотя он мог показаться довольно смешным и мелким в сопоставлении с более эффектными примерами, он стал еще одним воплощением самого распространенного феномена двадцатого века – нелепого неудачника, перешагнувшего границы мелкого недоразумения благодаря порочной гениальности и неприкрытому нахальству. Так недоучившийся студент, исключенный из художественного колледжа, завоевывает полмира и между делом стирает несколько миллионов здесь и несколько миллионов там, на полях сражений во Франции или на фабриках смерти в Польше, единственно ради того, чтобы его приняли всерьез. Совершив жалкий обман, подтолкнувший других на чудовищную реализацию идеи, на которую у него самого не хватило духу (очевидно, его удержали не совесть или какое-то ее подобие), теперь Митч сам вдохновился своим обманом, как раньше вдохновил других.
И потому мысли не просто изводили Луизу, а подвергали ее более основательному мучению: преследовали ее. После своей торговли воспоминаниями, которые люди тысячелетиями пытались забыть, и снами, от которых они тысячелетиями пытались очнуться, она стала по собственной воле безответственно блуждать по апокалиптическому ландшафту воображения. Теперь из самого темного центра неподсудного воображения расползалось пятно, и с каждым моментом все больше смущал и становился все более невыносимым вопрос о том, когда и где воображение становится подсудным и кому подсудным, начиная с
Так случилось – у Вселенной странное чувство юмора, – что Луиза нашла Мари из Миннеаполиса, уже после того, как давно потеряла надежду ее найти. Когда Билли дал наконец знать о себе открыткой, она была отправлена из какого-то маленького городишка на Западе, о котором Луиза никогда не слыхала, и после смерти Митча она на автобусе доехала до Сакраменто, а оттуда поймала пару машин до дельты одноименной реки. Билли содержал небольшой бар, который приобрел в заброшенном чайнатауне на острове, куда добраться можно было только на пароме, – подальше от своей развеселой обкуренной юности, ныне затопленной спиртным и все возрастающим непонятным ужасом за свою смертную душу. В Давенхолле Билли проводил время, пропивая прибыль, которой никогда не получал, и пытаясь залить память о своем жутком соучастии в фильмах вроде «Черной девственницы», что снимали его сестра и лучший друг. Луиза добралась до Давенхолла, вошла в бар и увидела за стойкой Мари из Миннеаполиса, протирающую стаканы из-под виски. Девушка не выразила ни малейшего удивления, как будто ждала ее.
Тогда Луиза пошла в туалет, и там ее вырвало – не оттого, что она наконец разыскала Мари, а потому что ее тошнило уже около месяца, с той последней ночи, когда она переспала с Митчем, который, вероятно, даже если бы не лишился головы посреди нью-йоркских уличных пробок, так и не был бы готов стать отцом.
– Господи, как я ненавижу сюрпризы, – пробормотала Луиза в унитаз в баре Билли.
Ее все так же тошнило следующие пять недель, пока не начало казаться, что не только ей самой нечего больше исторгнуть из себя, но и ребенку внутри нее. Истерзанная и истощенная, она провела пять недель в постели в задней комнате бара, куда Мари приносила ей суп, хлеб и сок. Луизу то успокаивало, то тревожило спокойствие маленького чайнатауна, где всегда стояла тишина, разве что иногда раздавался голос какого-нибудь туриста или доносился звук транзисторного приемника из гостиницы напротив. Иногда ей нравилось представлять, что из-за деревьев слышен шум реки, но река была не так близко, чтобы ее можно было услышать.
Мари была с Билли последние три года, он прихватил ее в свой фургон рядом с полицейским участком за день до того, как полицейские отпустили Луизу и Митча.
– Боже, сестренка, – только и смог воскликнуть Билли, обнаружив в своем туалете Луизу в обнимку с унитазом и Мари в обнимку с ней.
Со своей постели Луиза видела, как он смотрит то на нее, то на Мари, и сама смотрела то на Билли, то на Мари; оба искали какого-то ответа в пространстве между ними, и только Мари не искала никакого ответа, возможно потому, что уже знала его.
Насколько позволял рассмотреть сумрачный свет в дельте, Мари словно озаряла блаженная доброта, от которой у Луизы бежали мурашки по коже. Она приготовилась жить с укором со стороны Мари, а не с ее прощением, тем более что о прощении никто не просил. Проходили недели, а Мари продолжала ухаживать за Луизой, которая была серьезно истощена и слаба. Мари кормила ее, обтирала ей лоб, меняла простыни, открывала и закрывала окна, и в Луизе нарастала точащая силы злоба.
– Ты не обязана этого делать, – бормотала она на каждый акт милосердия со стороны Мари.