Явление. И вот уже тень…
Шрифт:
— Добрый вечер, сеньор инженер.
— Не называй меня инженером. Я преподаватель лицея.
— Да, сеньор инженер. Подайте Мануэлу Патете.
Я даю ему монетку, — он пьян. Думаю, что он пьян, даже не приложившись к рюмке. Я не раз встречал его рано утром, и он уже бывал навеселе.
— Очень вам признателен, сеньор инженер. Доброй ночи, сеньор инженер.
Есть ли у меня ключ? Я вспомнил нравоучения сеньора Машадо. Я должен уйти из пансиона. Дом там, на холме. Дом там, на холме.
Тружусь в лицее с энтузиазмом, энтузиазмом начинающего или даже практиканта. Между тем очень похоже, что гораздо полезнее та работа, которая с самого начала выполняется механически, ведь она не вызывает усталости. Нельзя затягивать свое становление до бесконечности. Я же все время изобретал новые методы или считал, что изобретаю. Рассказывал, например, ученикам содержание какого-нибудь малознакомого произведения, предлагая им потом изложить его письменно, и сопоставлял написанное ими с уже существующим творением известного автора. Давал вперемежку фразы грамматически верные и неверные, ожидая от своих подопечных правильного отбора. Предлагал обменяться тетрадями
Однажды, неожиданно для меня, когда я вот так прогуливался, появился ректор. Хотя уж не так и неожиданно, потому что я увидел входящего во двор легавого пса, за которым тут же должен был последовать его хозяин. Как всегда, не уклоняясь от обычного маршрута, пес поднялся по ступеням и исчез в канцелярии. Он шел в кабинет ректора, в отведенный для него угол, где часами предавался меланхолии. Пес был грустным. Мы его ласкали, но он оставался к ласкам безразличен, всегда с опущенным хвостом и опущенной головой. Ректор подошел ко мне своей тяжелой походкой.
— Ну? Убиваем время? Так ведь?
— Да, сеньор ректор. День прекрасный.
— Хм… Тепло, хорошо.
Он остановился, принялся разминать сигарету, опустив глаза и выпятив нижнюю губу, словно выражал свое презрительно-снисходительное отношение к пороку.
— Тепло, хорошо. Хм… Так как идут дела?
У меня все шло как надо. Я был доволен учениками, экспериментами, которые проводил, к примеру сочинениями, сеньор ректор, внеклассным чтением, и городом, и погодой, и воспоминаниями, и тишиной, но, конечно, моя цель — Лиссабон (туда я надеялся через год перебраться), и, наконец, климатом (мне говорили, что он хороший, — я же из горной части Португалии, привык к холоду) и двором лицея (этим вечерним часом, монастырским уединением, годным для чего бы то ни было, даже для смерти), — это было именно так, я был доволен. Ректор прогуливался со мной взад и вперед по той части сада, где солнце расстелило свою светлую дорожку. Иногда поворачиваясь, мы сбивались с шага. Тогда он, стараясь, как солдат в строю, идти в ногу, смешно подпрыгивал. Наконец он сказал:
— Этот город… Здесь нужна осторожность, очень нужна осторожность. Ваши сочинения, конечно, очень любопытны. Но лучше давайте другие, лучше другие. Официант, портниха и прочие. Конечно, любопытные сочинения. Но лучше не надо, не надо. Ведь есть же другие темы. Я, конечно, никогда не преподавал португальский язык. Но есть же другие — «Весна», ну, и что-нибудь в этом роде… «Буря». Истории о детях, подающих милостыню бедным, и тому подобные. И тут все будут довольны, и богатые и бедные…
И он смеялся своим хрипловатым и добродушным смехом над несуразностями мира. Но тогда я его даже и не понял, потому что моя безмятежность разве что позволяла его слушать, не вникая в смысл произносимого… И тот солнечный зимний час, и тишина были чрезмерны для бесхитростной гармонии. Звонок возвестил о последних минутах урока, и очень скоро двор наполнился резкими ребячьими голосами.
Но если, добрый ректор, я не должен был привлекать внимание своих учеников к социальным проблемам мира, то поговорить с ними о непонятном чуде, именуемом жизнью, я запретным не считал. Да и, кроме того, то, что ты, как я теперь понимаю, запрещал мне, совсем не было стремлением дать ученикам себя почувствовать в шкуре носильщика или рабочего, а было желанием, чтобы каждый из них создал в своем воображении существо, стоящее вне законов людей и богов. То, что ты мне запрещал, было желанием создать детскими руками, руками смертных, новую личность — нового Адама, но не библейского! И тут было о чем побеседовать! Однажды мы прочли «Вавилон и Сион» Камоэнса [13] . В этих стихах говорилось о Вавилоне и небесном Иерусалиме. И Камоэнс, мой постоянный наставник с незапамятных времен, хотел сказать, что небесная родина — это идеал его грез, грез человека нищего, осужденного на муки. Но я знал, я, у которого нет всеоправдывающего и всеискупающего бога, я, который так давно сражаюсь за возвращение человеку всего, что еще сохранило на себе печать божественного, я, который хочу уместить все это в себе — недолговечном и хрупком сосуде из глины и воды, я, которого все волнует и тревожит, я, который материалист, но не тот, что все взвешивает гирями и отмеряет сантиметрами, я, который мечтает о полновластии человека на той земле, где он проклят и возвеличен, я, поборник всего таинственного и возвышенного, я знал, что память Камоэнса за пределами зримого и осязаемого была и моей врожденной, абсолютной памятью об истоках сущего. Но, стремясь преодолеть свое
13
Камоэнс Луис де — знаменитый португальский поэт XVI века.
14
Руссо Анри-Жульен-Феликс (1844–1910) — французский живописец, примитивист.
Естественно, что меня поняли лишь немногие мои ученики, но их широко раскрытые от изумления глаза, их зачарованность сделанным мною сообщением были сигналом того, что что-то все-таки коснулось их сознания.
Как, например, Каролино, который сразу же после урока подошел ко мне. Когда он заговорил, я на него не смотрел. Но, подняв глаза, увидел, что лицо его, усыпанное красноватыми угрями, было белым как полотно.
— Сеньор доктор…
— Я слушаю тебя.
— Я не знаю, верно ли я понял…
— Ну, ну, я слушаю.
— Но, как я понял, я хочу сказать…
— Говори.
— Вот… но… это все так… Не знаю, как сказать: все это так сильно, так… Но я, я уже знаю, кто я есть, я уже себя знаю, я хочу сказать, я уже себя видел. И я хотел обо всем этом поговорить с сеньором доктором.
Когда вот так какой-нибудь ученик искал моего внимания, я, естественно, не пытался прийти с ним к взаимопониманию в плане очевидности, совпадения точек зрения, мыслей, дружбы двух мужчин, которые узнают друг друга и ищут себя в общении: я заботился лишь о том, как разъяснить, научить, информировать, не навязывая своей точки зрения, потому что такими понятиями, как очевидность и общность, я оперировал только тогда, когда говорил для всех, как будто только между преподавателем и каждым учеником, взятым отдельно и вместе с тем объединенным в коллектив, мог происходить обмен проверенными, четкими, ясными мыслями. Но у Рябенького не было мыслей, разве что была безумная тревога.
— У тебя еще есть уроки?
— Нет, сеньор доктор.
— Тогда, если хочешь, можешь пойти со мной. Я хочу подышать свежим воздухом.
И он пошел за мной следом, чуть отставая, возможно для того, чтобы товарищи не заметили его отношений с преподавателем и не назвали подхалимом. Однако, ступив за порог лицея, он тут же поравнялся со мной. Мы спустились по откосу и двинулись в сторону Редондо, но у первого же переезда свернули налево и пошли вдоль железнодорожного полотна. Теперь, когда кругом не было ни души, Каролино заговорил. Между тем я не знал, хорошо ли я понимал его, потому что очень даже возможно, что понимал я только то, что сам же ему как-то объяснял. Разговаривать нам было не легко: мы шли по очень узкой тропинке вдоль полотна и почти все время друг за другом. Рябенький поверял мне то и дело срывающимся голосом свои жизненные опыты. Он еще раз рассказал мне, как интересно разрушается слово.
— Люди, когда разговаривают, — говорил он, — не думают о словах, но если мы станем повторять одно и то же слово много раз, оно уже ничто, это уже речь сумасшедшего.
— Да.
— Вот, например, люди говорят: «Этот город красив». А потом повторяют: «Этот, этот, этот, этот…» — и так много раз. В конце концов это уже не слово, а только какой-то звук. И то же получается, если повторять какую-нибудь фразу целиком. Вначале еще понятно что-то. Но потом — ничего.
Я смотрю на него: да. Слова — это камни, Каролино, в них живет лишь вкладываемый смысл.