Йерве из Асседо
Шрифт:
Я бродила по парку, усиленно пытаясь заблудиться среди ухоженных аллей, дорожек и кустов, но ничего не получилось, потому что я уже знаю их как свои пять пальцев. А поскольку заблудиться мне не удалось, я пошла в гору наверх, к самой высокой, панорамной точке Деревни. Там полукругом стоят три деревянных скамейки на кованых железных ножках. С этого места виден весь Старый город как на ладони. Видно ущелье Гей Бен-Ином, которое, по рассказам Натана, и является Геенной Огненной; видны крепостные стены, серые купола церквей Дормицион и Святого Петра в Галликанту и, главное, Золотой Купол. Когда закат, этот купол как будто
В тот вечер тоже был закат, и я собралась полюбоваться им в тишине и одиночестве, но оказалось, что одна из скамеек занята, а потом выяснилось, что на ней сидит Тенгиз, скрестив ноги по-турецки, в излюбленной позе всех израильтян, и курит. Я собралась незаметно смыться, но он меня заметил, поспешно потушил сигарету и подозвал.
Он спросил, почему я шляюсь по Деревне. Как будто это запрещено. Я сказала, что не слышала о правиле, запрещающем нам шляться до темноты, а темнота еще не наступила. Тенгиз не стал со мной спорить, а спросил, почему я плачу. Что было очень странно, поскольку я вовсе не плакала, о чем ему и сообщила. Но он сказал, что невозможно отрицать тот факт, что у меня текут слезы по лицу, и это можно называть не плачем, а любым другим словом, которое мне нравится. Я ответила, что в горах недостаточно кислорода и это вызывает зевоту, а когда я зеваю, у меня всегда текут слезы по лицу, что вам всем прекрасно известно.
Но Тенгиз мне не поверил, и я сказала ему, что он может вам позвонить и спросить, так ли это. Так что если он позвонит, подтвердите, пожалуйста.
Короче говоря, он, как и все остальные, принялся допытывать, что со мной такое, почему я все время молчу, ни с кем, кроме Алены и Аннабеллы, не общаюсь, и уж со взрослыми подавно. Я ему пыталась объяснить, что у меня все в порядке, комильфо, окей, беседер и мецуян, что на иврите значит “отлично”, и я не понимаю, почему всем кажется, что со мной что-то не так, и, честно говоря, меня это начинает до печенок доставать.
Я думала, он на меня сейчас обозлится, но он и в ус не подул. Как я уже говорила, поругаться со взрослыми в Деревне практически невозможно, и это удается только Арту. Они лишь умеют строить выразительные лица, как и все в Израиле.
У всех евреев очень экспрессивные физиономии, даже если они грузины.
Так вот, в этот момент у Тенгиза на морде было нарисовано экспрессивное выражение глубочайшей жалости ко мне, что взбесило меня еще больше. Вот послушайте, что он мне выдал:
“Знаешь что, Комильфо, я в своей жизни встречал немало детей и подростков (это он сказал для вескости), и я сам когда-то был ребенком, хоть и очень давно (ясно, что давно, как и наша классная руководительница Милена, он, разумеется, все про детство позабыл), и я смотрю на тебя и вижу, что у тебя внутри бурлит котел из мыслей и чувств, крышка гремит от пара, но ощущение у меня такое, как будто тебя не научили выражать свои чувства и мысли и называть их человеческими словами. И получается, что то, что ты чувствуешь и думаешь, – оно бессмысленное”.
Представляете? Это я не умею выражать свои мысли
Я ему сказала, что мои чувства не бессмысленные и чтобы он не смел со мной так разговаривать – хоть он мне и мадрих, он мне все же не папа, и даже на папу я бы обиделась, если бы он такое сморозил.
Так что вы думаете, он разозлился? Да ничего подобного.
Он сначала принялся оправдываться – мол, не хотел задеть мои чувства, – а потом сказал, что я опять все не так поняла и что он не использовал слово “бессмысленное”, а “лишенное смысла”, а это разные вещи.
И что в них разного, я не понимаю?
“Ребенок, слова существуют для того, чтобы придавать смысл чувствам. А это необходимо для того, чтобы быть понятым другими людьми”, – продолжил он учить меня жизни, как будто я вчера родилась.
Так что кроме обиды я вдобавок почувствовала унижение из-за “ребенка”. А это уж точно разные чувства, и смысл у них разный.
Потом он почесал лысый череп и сказал: “Ну вот опять.
Что же нам с тобой делать и как будем избегать недопониманий? Неужели ты не видишь, что я тебе добра желаю?” А я на это сказала, что ничуть не сомневаюсь, что он желает мне добра, потому что ему за это деньги платят и это его профессиональная обязанность – желать нам всем добра, иначе его уволят и он пойдет работать дворником.
Я не знаю, честно говоря, чего это меня так понесло, но он и тут не разозлился. Да что там не разозлился – он обрадовался! Прямо расплылся в улыбке и стал похож на лысую акулу. Он с нескрываемым торжеством заявил, что наконец-то мои чувства приобретают для него какой-то смысл и он понимает, что главная эмоция, которую я сейчас испытываю, – это гнев. И злиться можно, это нормально, это даже хорошо и полезно, и чудесно, и окей, и беседер, и комильфо, и он для того и здесь, чтобы меня выслушать.
Да разве я злобная?! Разве я кому-нибудь хоть когда-нибудь причиняла зло?! Да разве я в своей жизни хоть муху обидела?! И я не сдержалась и в самом деле разревелась, как какая-нибудь белуга, как он хотел с самого начала – довести меня до самых настоящих слез, а не зевотных. И я так ревела, что чуть не задохнулась, и совсем скоро перестала что-либо видеть, тем более что потемнело и закат давно погас.
А он ничего не предпринял: не пытался меня успокоить, не требовал взять себя в руки, не обещал, что все пройдет, что все будет хорошо, что это временный процесс адаптации, абсорбции и интеграции, не говорил, что я сильная, что я совершила подвиг, уехав одна из дома в такую даль, как они обычно говорят в таких случаях; что без родителей жить тяжело, что я ужасно скучаю по дому и по Одессе и он это понимает и все такое, даже платок не предложил (откуда у него платок, у этого мужлана?).