Юлиан Отступник
Шрифт:
Конечно, Юлиана отталкивали бесконечные потасовки между различными христианскими сектами. Ведь монофизиты, ариане, донатисты, циркумцеллионы, энкратиты и монтанисты (мы упомянули лишь основные течения) постоянно грызлись между собой. Можно понять, почему он испытывал явное отвращениие к неопрятности адептов этих течений и к зачастую недостойному поведению их священнослужителей; к их всклокоченным бородам и покрытым вшами телам; к их преклонению перед сыном галилейского плотника, который оказался даже не в состоянии сам сойти с креста, чтобы доказать свою божественность; к мрачной приверженности христиан к костям и черепам, которые они превращали в реликвии; к их узким и темным церквям-склепам, где они упорно повторяли заунывные гимны; к их болезненной привязанности к смерти и той извращенной радости, с которой они ожидали конца света. Разве и впрямь не кажется все это зловещим по сравнению со светлой религией Зевса
Тем не менее Юлиан ошибался. Если исход событий часто бывает трагическим, то начало их зачастую обманчиво. То, что Юлиан принимал за торжество смерти, со временем должно было стать олицетворением победы жизни. Как же стало возможным подобное превращение?
Верующим легко ответить на этот вопрос. Разве не сказал Иисус: «Аз есмь Воскрешение и Жизнь»? Разве не заверил он, что каждое его слово приведет в движение землю, «как прорастающее горчичное зерно»? Для верующих неодолимый взлет христианства — это исполнение пророчеств, проявление божественной воли. Однако помимо этого чисто богословского подхода существует и другой подход, исторический, позволяющий нам глубже рассмотреть социальные структуры Римской империи в период ее заката и лучше понять глубокие причины ее распада. И становится ясно, что приход христианства представлял собой не просто появление новой религии в конкретный исторический период: он стал беспрецедентным революционным преобразованием в истории человеческого общества.
В мечтах, в тревогах, во время бессонных ночей, когда он с отчаянным пылом старался услышать не просто «эхо собственного голоса», но «ответ Другого», Юлиан явно искал веру, способную противостоять возвышению христианства, которое сам святой Павел называл не иначе как «безумием». Утверждение типа «Credo quia absurdum» [24] не могло увлечь его проникнутую идеями эллинизма душу, ведь он считал главными атрибутами Истины логичность и ясность. Он также не мог понять, почему люди придают значение туманным пророчествам галилейского рыбака, которого к тому же никто из них не видел и не знал лично, и при этом остаются невосприимчивы к неопровержимому свидетельству истины, которое видят каждый день: к всемогуществу и божественности Солнца, которое заливает их своим светом с самого начала мира и будет светить до конца времен. Ему казалось необходимым избавить людей от своего рода бельм души и заставить осознать, что все народы мира являются солнцепоклонниками, даже если они сами не понимают этого и взывают к Солнцу под различными именами.
24
«Верую, ибо это непостижимо» (лат.).
Однако солнечный культ Юлиана не был плодом Озарения, каковым было учение Иисуса; этот культ был результатом длинной цепи абстрактных рассуждений, выведенных из чтения Плотина, Порфирия и Ямвлиха. Несмотря на все усилия императора, принципы, на которых он основывался, не были религией.Хотел он того или нет, они были просто «способом мышления», интеллектуальным синтезом.
Такой синтез мог удовлетворить лишь небольшое число людей. Хотя он и тяготел к монотеизму и имел целью ввести некий языческий мистицизм, он не только отталкивал от себя адептов христианства, но и был абсолютно не по вкусу сторонникам традиционного язычества, изобиловавшего множеством различных полиморфных и обособленных божеств.
Нам могут возразить: «Какое это имеет значение? То, что солнечную религию Юлиана разделяло лишь малое число людей, ничего не доказывает. Христианство поначалу также распространяла лишь небольшая группа апостолов и пророков. Значение имеет не только количество, а качество приверженцев религии. Дело в том, что те, кто разделял воззрения Юлиана, несомненно, относились к элите. Это были философы, учителя, высокопоставленные имперские чиновники; почти все они принадлежали к правящей касте. Разве это не лучше, чем религия, последователи которой в основном набирались из нищих и рабов? К тому же число „гелио-поклонников“ было не так уж мало, поскольку этот культ поддерживали многие военачальники и легионеры, открыто или втайне исповедовавшие религию Митры».
Все это верно. Но следует также добавить — и, по нашему мнению, именно это и явилось решающим фактором, — что небольшая правящая каста людей, окружавшая Юлиана, была обречена на исчезновение, а вслед
Дело в том, что люди, жившие в ту эпоху, в подавляющем большинстве были несчастны. И они стремились отнюдь не к «интеллектуальному синтезу», сколь бы великолепным и убедительным ни представлялся он для ума. Что могло смягчить тяготы их жизни? Что им было делать с «гиперкосмическим Солнцем»? Не от него ожидали они спасения от своих крестных мук… Им нужен был близкий бог, способный проникнуть в глубину их сердец и дать им слова утешения и надежды; бог, спустившийся на землю, чтобы врачевать их раны, облегчить их нищенское существование, а более всего — для того, чтобы напомнить им о том, что у них есть бессмертная душа и что, хотя в этом мире они всего лишь «проклятые жители земли», существует другой мир, в котором Бог очистит их от грехов и воздаст им за страдания, позволив вечно разделять радости удела избранных. Именно это было нужно, чтобы возродить и поддержать в них силу надежды.
Мы знаем, что Юлиан видел в христианстве воплощение анархии и деградации, гангрену, от которой вели начало все бедствия государства. В то же время он не сумел увидеть, что Государство порождало и множило вокруг себя все больше страданий и таким образом само давало начало тем силам, под ударом которых должно было погибнуть.Ибо, несмотря на все его усилия, государство оставалось всего лишь инструментом в руках очень малой группы людей и его власть все больше и больше принимала характер подавления.
Это изменение наиболее ярко прослеживается не в трудах философов и писателей. Оно яснее видно в статуях и барельефах той эпохи, ибо в них лучше всего отражается всеобщее настроение. Что же именно можно в них увидеть?
Появляется новое чувство, которое не было присуще изображениям предыдущих веков: тревога и боль жизни. В течение всего классического периода, эстетические представления которого были почерпнуты у греков, скульптуры как бы иллюстрировали принцип, согласно которому душа подобна телу.Считалось, что любой человек, обладающий здоровым и хорошо сложенным телом, пребывает в состоянии душевного равновесия. Mens sana in corpore sano [25] — вот девиз, вдохновлявший воспитателей и художников. Они не допускали мысли о том, что прекрасная душа может обитать в негармоничном и, тем более, уродливом теле. Результатом такого преобладания физического над духовным стала традиция изображать человечество, счастливо живущее в соответствии с природой и не мучимое изнурительными проблемами. Конечно, то здесь, то там появлялись изображения боли: Гекуба, Лаокоон, Медея, Титаны Пергама. Но строго говоря, это были не образы страдания,а трагические образы, —а это совсем не одно и то же. Судорожные спазмы их мышц и искажение черт лица вызывались не раздиравшими их внутренними противоречиями, а ударами жестокой судьбы, наносимыми извне.
25
«В здоровом теле — здоровый рассудок» (лат.).
Начиная с III века н. э. можно видеть, что положение в корне меняется: душа больше не зависит от тела; теперь тело отражает душу.
Плотин (205–270), бывший учеником Оригена и оказавший огромное влияние на своих современников, записал следующую мысль, которая возмутила бы Аристотеля и Платона: «Человеку следует презирать и ослаблять свое тело, чтобы доказать, что сам человек отличен от внешних вещей, которые его окружают… Потому мудрый не может не знать болезней; он даже сам захочет испытать страдание» 2. «Отсюда весьма далеко до атлетического идеала, преобладавшего в классической Греции, — замечает Р. Б. Бандинелли, — того идеала, который заложил основы канона красоты форм». И далее он добавляет: