Юлия, или Новая Элоиза
Шрифт:
При иной методе мне, несомненно, куда труднее было бы выйти из положения, и однажды я заметила, что если б я захотела, игра очень и очень могла бы пойти всерьез. Это было в тот вечер, когда он аккомпанировал нам, — мы с тобой пели такой простой и трогательный дуэт Лео [310] : «Vado a morir, ben mio» [311] . Ты пела довольно небрежно, а я, наоборот, была в ударе; я стояла, опершись рукой на клавесин, и в самый патетический момент, когда я даже сама взволновалась, он запечатлел на этой руке поцелуй, и сердце мое отозвалось на него. Не так уж хорошо я разбираюсь в любовных поцелуях и могу лишь сказать, что никогда дружба, даже такая дружба, как наша, не дарила и не получала подобных поцелуев. Ну и вот, детка, как ты думаешь, что делается с женщиной после таких мгновений, когда она уходит помечтать в одиночестве и уносит с собою волнующее воспоминание? Я же оборвала идиллию, потребовала сыграть плясовую, заставила философа танцевать; потом мы ужинали почти что под открытым небом, засиделись допоздна, я легла в постель очень усталая и спала беспробудным сном до утра.
310
ЛеоЛеонардо (1694–1746) —
311
«Иду на смерть, мой любимый» (итал.).
Итак, у меня есть все основания не портить себе расположения духа и не изменять своих повадок. Минута, когда перемена станет необходимой, уже так близка, стоит ли ее предварять? Слишком скоро наступит пора жизни, в которой женщине положено быть благоразумной и сдержанной, а пока я еще веду годам счет от двадцати, надо мне попользоваться своими правами: ведь после тридцати милая проказница станет молодящейся дурочкой, и недаром же твой рассудительный супруг осмелился сказать, что мне еще только шесть месяцев остается «брать салат пальчиками». Ну погодите! В отместку за эту насмешку я буду брать салат руками не шесть месяцев, а шесть лет, и ему уж придется волей-неволей есть этот салат. Но возвратимся к делу.
Если мы не вольны в своих чувствах, то властны над своими поступками. Конечно, я готова попросить у неба больше спокойствия сердечного, но как бы я хотела в свой смертный час предстать перед высшим судией нашим, прожив жизнь столь же невинную, какой была она в нынешнюю зиму. В самом деле, ведь я ни в чем не могу упрекнуть себя за свои отношения с тем человеком, который один только и мог обратить меня в грешницу. Но с тех пор, как он уехал, дорогая, — это уже не так; в разлуке я привыкла думать о нем, думаю о нем с утра до ночи, каждое мгновение, и нахожу, что образ его опаснее, чем он сам. Когда он далеко — я влюблена, когда он близко — я только проказничаю; пусть возвращается, я его больше не боюсь.
В разлуке с ним я тоскую, и к горести этой еще примешивается беспокойство из-за того сна, который приснился ему. Если ты всю мою печаль приписываешь любви, то ошибаешься: ты забыла о дружбе. С тех пор как путешественники наши уехали, ты была так бледна, так изменилась, и я все думала: она заболела, того и гляди, сляжет. Я не суеверна, но боязлива. Хорошо понимаю, что сновидения не могут быть причиной событий нашей жизни, но всегда боюсь — вдруг после них да что-нибудь случится. Из-за этого проклятого сна я вряд ли хоть одну ночь спала спокойно, пока не убедилась, что ты уже оправилась и посвежела. Если даже я, сама того не ведая, с неким подозрительным интересом прочла об этой скачке Сен-Пре, наверняка я отдала бы все на свете, чтобы он нам показался, когда прилетел обратно в Кларан, как дурак. Но все мои опасения исчезли, когда ты стала поправляться. Твое здоровье, твой аппетит успокоили меня больше, чем твои шуточки: ты так прекрасно орудовала за столом ножом и вилкой, что весь мой страх рассеялся. В довершение счастья Сен-Пре возвращается — событие приятное во всех отношениях. Возвращение его не только не тревожит, но, наоборот, успокаивает меня, и как только мы его увидим, мне уже нечего будет бояться ни за твою жизнь, ни за мой покой. Сестра, сохрани мне мою подругу, а за свою подругу не беспокойся, — я отвечаю за себя, пока ты жива… Но, боже ты мой, что со мною? Отчего мне все еще тревожно? Сама не знаю почему, щемит сердце. Ах, детка моя, ужели когда-нибудь одна из нас переживет другую? Горе той, которой выпадет столь жестокий жребий! Жизнь ее будет мало достойна сего имени, иначе говоря, — уцелевшая будет мертва прежде смерти своей.
Ну, скажи, пожалуйста, по какому поводу я предаюсь глупым причитаниям? Прочь мучительные страхи, в коих нет ни крупицы здравого смысла. Зачем говорить о смерти? Поговорим о свадьбе, это куда веселее. Мысль выдать меня замуж уже давно пришла твоему мужу, а если бы не он, сама я никогда бы до этого не додумалась. После нашего с ним разговора я иной раз размышляла о такой возможности, но всегда с пренебрежением. Фи! Второй брак старит молодую вдову, и будь у меня во втором браке дети, я бы казалась себе бабушкой Генриетты. А ты-то! Ишь какая добрая! Как ревностно ты оберегаешь честь своей подруги и, желая таким образом устроить ее судьбу, находишь, что она должна благодарить тебя за твои заботы и несказанное твое милосердие. Нет, подожди, я покажу тебе, что все доводы, на коих основаны твои любезные хлопоты, не устоят перед малейшим из моих аргументов против вторых браков…
Поговорим серьезно. У меня не такая низкая душа, чтобы относить к числу доводов «за» или «против» второго брака стыд отказаться от смелого обязательства, взятого лишь мною одной, или страх, что люди меня будут осуждать за отказ от исполнения этого долга, или неравенство состояний, когда вся честь на стороне того из брачащихся, которому другой согласен быть обязанным своим богатством; не стану повторять и того, что я уже столько раз говорила тебе о своем независимом характере и прирожденном отвращении к ярму супружества, — остановлюсь лишь на одном возражении: его подсказывает мне священное чувство, к коему никто в мире не относится с таким уважением, как ты. Опровергни этот довод, сестра, и я сдамся. При всех моих шалостях, так тебя пугающих, совесть моя оставалась спокойной. Воспоминание об умершем муже не вызывало у меня краски стыда; мне нравилось призывать его в свидетели моей невинности, да и почему бы я боялась при воспоминании о нем делать то, что я делала когда-то у него на глазах? А разве я испытывала бы то же самое, Юлия, если бы нарушила священные обеты, соединявшие нас, и дерзнула бы поклясться другому в вечной любви, в коей столько раз клялась первому мужу? Если бы, недостойным образом поделив меж ними свое сердце, я осквернила память о покойном, отдав
Ну, еще одно слово, и я кончу. А кто тебе сказал, что все препятствия исходят только от меня одной? Ты ручаешься за человека, коего это дело касается, но не говорит ли тут больше твое желание, чем твоя власть? Даже если ты уверена в его согласии, неужели тебе нисколько не совестно предлагать мне сердце, опустошенное страстью к другой женщине? Как ты думаешь, может ли мое сердце удовлетвориться этим и могу ли я быть счастлива с человеком, коего я не в силах сделать счастливым? Сестра, подумай хорошенько; я больше не требую страстной любви, ибо и сама уже не могу ее испытывать, но хочу, чтоб мне отвечали взаимностью на то чувство, коим я еще могу одарить, и женская моя гордость не примирится с тем, что я не нравлюсь моему мужу. Скажи, какие у тебя основания надеяться? Нам с ним довольно приятно видеть друг друга, но, быть может, причиной тому только дружба? Мимолетное же увлечение в нашем возрасте может возникнуть просто оттого, что мы с ним существа разного пола. Разве это достаточные основания для ваших планов? А если увлечение перешло в прочное чувство, так почему же он ничего не сказал об этом — не только мне, но и тебе, и твоему мужу, хотя уж Вольмар-то встретил бы такие речи самым благожелательным образом. Да, отчего Сен-Пре никому не сказал ни слова? В наших беседах с глазу на глаз мы говорили только о тебе. А разве в ваших беседах заходила когда-нибудь речь обо мне? И разве могу я думать, что у него есть сердечная тайна, которую трудно хранить? Ведь я непременно заметила бы его смущение, стесненность, и разве у него когда-нибудь не вырвалось бы неосторожное слово? А с тех пор как он уехал, о ком он больше всего говорит в письмах, кто тревожит его сон? Право, удивляюсь тебе! Ты считаешь меня чувствительной и нежной, а как же ты не подумала, что я все это скажу самой себе? Зато я прекрасно вижу ваши хитрости, милочка моя. Для того чтобы иметь право карать и миловать, вы, дорогая, заверяете, что некогда спасли мое сердце, пожертвовав для сего своим собственным сердцем. Меня такими уловками не проведешь.
Вот и вся моя исповедь, сестрица. Я хотела только просветить тебя, а вовсе не желаю тебе перечить. Мне остается только объявить, к какому я пришла решению. Ты теперь так же хорошо, как я сама, — а может быть, и лучше меня, — знаешь все, что творится в моей душе; моя честь, мое счастье дороги тебе так же, как мне самой, и в спокойствии, чуждом страстей, твой разум лучше покажет тебе, где мне искать и чести и счастья. Руководи отныне моим поведением, я всецело на тебя полагаюсь. Вернемся каждая к свойственному нам состоянию, — лишь поменяемся ролями, — тогда мы обе лучше выйдем из затруднительного положения. Управляй, я буду покорна, ты должна указать, как мне поступить, а я должна выполнить твою волю. Укрой мою душу в своей душе, зачем неразлучным подругам иметь две отдельные души?
Ах да, обратимся теперь к нашим путешественникам; но я уже столько говорила об одном, что не дерзаю заговорить о другом, — боюсь, как бы не стала слишком заметной разница в стиле и как бы дружеская моя приязнь к англичанину не свидетельствовала о чересчур большой приязни к некоему швейцарцу. Да и что можно сказать о письмах, которых я и в глаза не видела? Что же ты не переслала мне хотя бы письма милорда Эдуарда? Конечно, ты не решилась это сделать, не приложив другого послания, и правильно поступила. Однако ты могла бы сделать еще лучше… Ах, да здравствуют двадцатилетние дуэньи, — они более сговорчивы, чем в тридцать лет.
Ну, в наказание тебе, я должна рассказать, что ты натворила своей замечательной сдержанностью. Ты заставила меня гадать, что же было в письме… в том самом письме… и воображать во сто раз больше, нежели есть там в действительности. С досады на тебя и себе в утешение я сочиняю такие вещи, каких там, верно, и в помине нет. Ну постой, если я не найду в этом письме преклонения перед моей особой, ты поплатишься за такое разочарование.
Право, я даже не понимаю, как ты смеешь говорить о курьере из Италии. Ты хочешь показать мне, в чем я виновата, — не в том, что не стала ждать курьера, а в том, что ждала его недостаточно долго. Подождать бы еще каких-нибудь четверть часика, и можно было бы выйти ему навстречу, первой завладеть пакетом и прочитать все на свободе. Вот тогда бы была моя очередь важничать. Ах, зелен виноград!.. Вы изволили задержать два письма, но у меня есть два других, и хочешь верь, хочешь нет, а я на те задержанные письма ни за что на свете их не променяю. Клянусь тебе, что письмо Генриетты не только может сравняться с твоим письмом, но даже превосходит его, и ни тебе, ни мне никогда в жизни не написать такого прелестного письма. А мы-то позволяем себе называть это маленькое чудо дерзкой девчонкой. Разумеется, мы так говорим из зависти, просто из зависти. И подумать только! Разве ты стоишь когда-нибудь перед ней на коленях, смиренно целуя ее ручонки, то одну, то другую? А ведь именно благодаря тебе она стала скромна, как пресвятая дева, и строга, как Катон, почитает решительно всех, вплоть до своей маменьки, и даже невозможно посмеяться над ее словечками, разве только над ее каракулями. Ну и вот, раз уж я открыла этот новоявленный талант, то, пока ты еще не испортила ее писем, так же как ты испортила ее изустную речь, я намереваюсь установить почтовое сообщение между ее комнатой и моей, и уж тут-то никто не посмеет перехватывать письма, как из итальянской почты.