Юмористические произведения
Шрифт:
пели скрипки.
Он вспоминал их первую встречу и ту веточку ландышей, которую он подарил ей в первый вечер. Где хранила Ленора засохший цветок? Где? Кажется, в комоде.
Четыре года блестел его цилиндр в первом ряду кресел.
Но вот однажды, в дождливый осенний вечер (о, зачем дождь идет осенью, когда и без того скверная погода!) он не пришел.
Тихо шуршали волосы Леноры, шуршали, шептали и звали.
И плакали скрипки:
Amour! Amour! Jamais! Toujours!Он
Кажется, цилиндр его потускнел немножко. Не знаю.
Он приходил только пять дней. Затем пропал на две недели.
Ленора молчала. Никто не слыхал ее жалоб, но все знали, что он изменил и что она все знает.
Она прокралась ночью к его окну и стояла до утра под дождем, градом и снегом (в эту ночь было все зараз) и прислушивалась, как блаженствует он в объятиях ее соперницы.
Она страдала молча, но скрыть страданий не могла, и зрители даже самых отдаленных рядов, куда дети и нижние чины допускаются за двадцать копеек, замечали, как она худеет у них на глазах.
Директор цирка, разузнав все подробно, решил, что пора дать ей бенефис.
А скрипки продолжали, как заладили:
Amour! Amour! Jamais! Toujours!День бенефиса приближался. Ленора готовилась. Никто не знал, какое упражнение разучивает она, потому что она работала одна и никого в это время к себе не допускала.
Старый клоун пробовал подслушать, но за дверью было так тихо. Слышались только заглушённые вздохи.
Так не готовятся к бенефису, но, может быть, так готовятся к смерти?
Старый клоун встретил Ленору у дверей конюшни и вкрадчива спросил ее, дрессируя слона:
— Ленора! Отчего не слышно, как вы упражняетесь, готовясь к своему бенефису?
— Чудак! — ответила она, усмехнувшись. — Вы хотите слышать, как летают по воздуху?
— Ленора! — умоляюще воскликнул он: —Ленора! Откройте мне, какую штуку вы готовите?
Она подняла свои побледневшие брови и, жутко отчеканивая, сказала:
— Головоломную.
Он долго вспоминал это слово. Какое-то странное дуновение пробежало по воздуху, колыхнуло волосы. Может быть, слон вздохнул?
День бенефиса приближался.
Уже готова была гигантская афиша, на которой было написано огромными буквами, красными, как кровь, и черными, как смерть: «Мадемуазель Ленора, вопреки всяким законам тяготения, перелетит по воздуху через весь цирк.
Цены бенефисные. Без сетки».
Последние
Утром, в день бенефиса, директор позвал к себе бледную Ленору и сказал ей:
— Ленора! Цены я назначил тройные. Сбор в твою пользу. Но если что-нибудь… словом, в случае твоей смерти сбор целиком поступает ко мне.
И он улыбнулся. Улыбка смерти… Ленора молча кивнула головой и вышла.
Она надела плащ и, закутав голову в черный платок, пошла на окраину города, к вдове портного, живущей в хорошеньком домике с огородом, приносящим пользу и удовольствие.
Она недолго пробыла там, и о чем говорила с вдовой портного, неизвестно. Но вышла она с просветленным лицом.
Наступил вечер. Зажгли лампы и фонари. Темная масса народа прихлынула к дверям цирка и стала медленно вливаться в его открытые двери, напоминавшие пасть странного чудовища, у которого внутри светло.
Поднимали головы, смотрели на красные и черные буквы и улыбались, как нероновские тигры, которым дали понюхать христианина. Волнуясь и торопясь, рассаживались по местам.
У самой арены толпились репортеры, поздравляли друг друга. Один из них, молоденький новичок, задорно усмехнувшись, сказал странные слова:
— А я, признаться сказать, уже сдал заметку вперед. Написал, что подробности после.
Товарищи взглянули на него завистливо.
Началось представление.
Публика была рассеянна и равнодушна. Ждали последнего номера, обещанного красными и черными буквами. Смертью и кровью.
Вот вышел любимец публики, старый клоун.
Но ни одна шутка не удалась ему. Что-то волновало и мучило его, и он не заслужил аплодисментов, несмотря на то, что дважды задел честь мундира околоточного надзирателя.
Вернувшись в конюшню, он вытащил какой-то черный ящик и стал прилаживать к нему крышку.
Она вышла бледная и спокойная. Прост был ее наряд. На груди, у сердца, была приколота засохшая ветка ландыша. Это было единственным ее украшением. В остальном, повторяю, наряд ее был чрезвычайно прост.
Скрипки (что им делается!) зарядили свое:
Amour! Amour! Jamais! Toujours!Она тихо повела глазами, осматривая толпу. Вздрогнула и замерла.
В первом ряду, на обычном месте, тускло блестел и переливался цилиндр.
Она склонила голову.
— Ave Caesar![2]
И медленно поднялась наверх, под самый купол цирка.
Сейчас! Сейчас!
Зрители вскочили с мест, беспорядочно толпясь у самой арены, боясь пропустить малейшее движение там, наверху.