Юмористические произведения
Шрифт:
Разрешено полицией без испытания боли. Цена местам обыкновенная».
Публика заволновалась. В особенности интриговали ее слова: «разрезывание поперек собственного живота». Кого он будет резать? Или сам себе резать живот поперек. И что значит «разрешено полицией без испытания боли»? То ли, что полиция разрешила, если не будет факиру больно, или просто выдала ему разрешение, не отколотив предварительно в участке?
Билеты раскупались.
Молодой купец Мясорыбов, человек непьющий, образованный и даже любивший прихвастнуть, будто «читал Баранцевича в оригинале», отнесся
Кольцо это Мясорыбов носил редко, потому что сомневался в его истинности. Да и как ни поверни — все лучше ему в комоде лежать: коли камень настоящий — носить жалко, а коли поддельный — совестно. Один армянин советовал, как узнать наверное: «Окуни, — говорит, — ты его в прованское масло. Если бирюза настоящая — сейчас же испортится, и ни к черту! А поддельной хоть бы что». Но совет этот Мясорыбов берег на крайний случай.
В четверг к восьми часам вечера театр был почти полон.
Многие забрались рано, часов с шести, и ворчали, что долго не начинают.
— Видит ведь, что публика уж пришла, ну и начинай!
Мясорыбов пришел по-аристократически, только за полчаса до начала, сел в своей ложе в полуоборот, и тотчас же начал есть конфекты. Каждый раз, когда подносил руку ко рту, публика могла любоваться загадочной бирюзой.
Занавес все время был поднят. Посреди сцены стоял небольшой стол, на нем длинная шкатулка. Вокруг стола, в некотором отдалении, — дюжина венских стульев, и, что заинтересовало публику сильнее всего, в углу за пианино сидел местный тапер, пан Врушкевич, и потирал руки, явно показывая, что скоро заиграет.
Наконец вышел факир.
Он был худой и желтый, в длинном зеленом халате, и вел за руку некрасивую, безбровую женщину в зеленом платье, от одного куска с его халатом.
Подошел к рампе, раскланялся и сказал:
— Прошу господ врачей и несколько человек из публики пожаловать сюда.
Галерка вслух удивилась, что он говорит по-русски, а не по-факирски.
На сцену по перекинутой дощечке сконфуженно поднялись два врача: хохлатый земский и лысый вольнопрактикующий. Публика сначала стеснялась, потом полезла всем партером. Факир отобрал восемь человек посолиднее и рассадил всех на места. Затем сбросил халат и оказался в коротких велосипедных штанах и туфлях на босу ногу. В этом новом виде он подошел к рампе и снова раскланялся, точно боялся, что без халата не приняли бы его за кого другого.
Галерка зааплодировала.
Тогда он повернулся к таперу.
— Попрошу музыку начинать!
Пан Врушкевич колыхнулся всем станом и ударил по клавишам. Уши слушателей сладостно защекотал давно знакомый вальс «Я обожаю».
Факир открыл свою шкатулку, вытащил длинную шпильку, вроде тех, которыми дамы прикалывают шляпки, и подошел к жене.
— Мисс Джильда! Попрошу сюда вашего языка.
Мисс Джильда сейчас же обернулась к нему и любезно вытянула язык.
— Раз, два и три! — воскликнул факир и проткнул ей язык шпилькой.
— Попрошу свидетельства науки! — сказал факир, обращаясь к врачам.
Те
Факир взял жену за руку и повел по дощечке к публике. Там она стала проходить по всем рядам.
Зрители, мимо которых она проходила, отворачивались, и видно было, что многих тошнит.
Мясорыбов прикрыл глаза рукой.
— Довольно уж! Довольно! — стонал он.
— Довольно! — подхватили и другие.
Но факир был человек добросовестный и поволок свою жену с языком на галерку.
Там какая-то баба вдруг запричитала, и ее стали выводить.
Обойдя всех, факир вернулся на сцену и вытащил шпильку.
Все вздохнули с облегчением.
Факир достал из шкатулки другую шпильку, подлиннее и потолще.
Увидя это, пан Врушкевич переменил тон и заиграл «Смотря на луч пурпурного заката».
Факир подошел к рампе и проткнул себе обе щеки, так, что головка шпильки торчала под правой скулой, а острие из-под левой. В таком виде, показавшись сконфуженным докторам, он снова двинулся в публику.
— Ой, довольно! Ой, да полно же! — вопил Мясорыбов и от тошноты даже выплюнул конфетку изо рта.
— О, Господи! — роптала публика. — Да нельзя же так!
Но честный факир честно ходил между рядами и поворачивался то правой, то левой щекой.
— Ой, не надо! — корчилась публика. — Верим-верим. Не надо к нам подходить! И так верим!
Какой-то чиновник, подхватив под руку свою даму, быстро побежал к выходу. За ним следом сорвались с места две барышни. За ними заковыляла старуха, уводя двух ревущих во все горло девчонок; по дороге старуха наткнулась на факира, свершавшего свои рейсы как раз в этом ряду, шарахнулась в сторону, толкнула какую-то и без того насмерть перепуганную даму. Обе завизжали и, подталкивая друг друга, бросились к выходу.
Но больше всех веселился Мясорыбов.
Он сидел в своей ложе, повернувшись спиной к залу, и даже заткнул уши. Изредка осторожно оборачивался, смотрел, где факир, и, увидя его, весь содрогался и прятался снова.
— Довольно! Ох, довольно! — стонал он. — Нельзя же так!
А пан Врушкевич заливался: «Стояли мы на бе-ре-гу Невы!»
Но вот факир снова на сцене. Все обернулись, ждут, надеются.
Из дверей выглянули бледные лица малодушных, сбежавших раньше времени.
Факир вынул три новые шпильки. Одной он проткнул себе язык, не вынимая той, которая торчала из щеки, две другие всадил себе в руки повыше локтя, причем из правой вдруг брызнула кровь.
— Настоящая кровь, — твердо и радостно определил земский хохлач.
«Гайда, тройка! — раскатился пан Врушкевич. — Снег пушистый!»
Кого-то под руки поволокли к выходу.
Полицейский, зажав рот обеими руками, деловым шагом вышел из зала.
Зал пустел.
Мясорыбов уже не оборачивался. Он весь скорчился, закрыл глаза, заткнул уши и не шевелился.
— Уйти бы! — томился он, но какая-то цепкая ночная жуть сковала ему ноги, и он не мог пошевелиться.
Зато волосы на его голове шевелились сами собой.