Юные годы
Шрифт:
Солнце взошло, но лучи его не пробили облаков. Это был один из тех тихих дней, полных серебристого мягкого света и тепла, когда звуки кажутся приглушенными и как бы доносятся издалека, а в наступающей временами тишине, казалось, слышно, как растет трава. Круп лошади мягко вздымался и опускался между оглоблями, точно корабль; мимо проплывали окутанные туманом леса, парки; вот среди покрытых утренней дымкой деревьев промелькнул серый особняк с высокими трубами, террасами и оранжереями.
У черного хода больших загородных домов я помогал Тому сгружать мешки и фураж. Был он косматый, неуклюжий, и нередко ему порядком доставалось от какого-нибудь разгневанного грума, возмущенного тем, что его «заказ» неточно выполнен. Раз, подняв тяжелый ящик, мы обнаружили, что
— Ничего, ничего. Все равно пойдет кому-то на пользу!
Когда мы, подпрыгивая на ухабах, въехали в Ласс, было уже за полдень, но Гэвин без всякого нетерпения поджидал меня, сидя на столбике у въезда в коротенькую деревенскую улочку. Он был в строгой форме своей школы для избранных — в серых фланелевых брюках и такой же куртке; на голове у него была мягкая, тоже серая, шапочка, какую носят крикетисты; лишь узенькая синяя с белым ленточка принятых в Ларчфилде цветов оживляла или, вернее, скрашивала ее однотонность. Трудно передать, сколько собственного достоинства было в этом поджидавшем меня мальчике — как и я, он очень вырос, но был все еще хрупкий, — сколько сдерживаемой, бессознательной гордости выражало это уже успевшее загореть лицо, оттененное небрежно натянутой на голову шапочкой. В крепком рукопожатии, которым мы обменялись, чувствовалась невысказанная радость.
— Боюсь, что до вечера никакой рыбной ловли не будет, — тихо заметил Гэвин, когда повозка, дребезжа, поехала дальше. — Ни малейшего ветра, да и день слишком яркий.
Мы пошли по тихой деревушке, раскинувшейся на берегу реки, мимо двойного ряда домиков — их тут было с десяток; низенькие, крытые соломой и выбеленные известкой, они тянулись вдоль короткой белой дороги, начинавшейся у подножья зеленого холма и заканчивавшейся на самом берегу отливавшего серебром Лоха. Фуксии и ползучие розы обвивали домики, теряясь в желтой соломе крыш. Фуксии уже зацвели и ярко-красным пологом прикрыли белые стены. В белой пыли мечтательно растянулся коричневый с подпалинами пес — колли. В воздухе сладко жужжали пчелы. Сквозь легкое марево виднелся игрушечный деревянный причал с привязанными к нему лодками. Кругом была такая красота, что мы невольно обменялись нашим особым, полным тайного значения взглядом.
Пока не закатилось скрытое за облаками солнце, мы с Гэвином сидели на перевернутом боте возле лачуги, которую снимал на время рыбной ловли его отец, и разбирали снасти, изредка обмениваясь скупыми замечаниями — так уж мы себя приучили. В семь часов, после того как миссис Глен, хозяйка лачуги, накормила нас горячими, прямо из печи лепешками, свежими яйцами всмятку и густым молоком, мы перевернули бот и спустили его на воду. Было еще светло, но муаровые переливы Лоха предвещали скорое наступление сумерек. Я взялся за весла, вывел лодку на прохладную гладь озера, затем перестал грести и пустил лодку по течению: ее вынесло далеко на широкий простор, туда, откуда были видны высокие горы на обоих берегах. Постепенно дневной свет угасал, и вода из лиловатой стала темно-красной, а мы перестали различать друг друга; потом с исчезающего в полумраке берега донесся слабый звук волынки, точно где-то далеко пел человек, потерявший все, кроме души. Гэвин замер под влиянием нахлынувших на него чувств. Ничто, даже наши стоические клятвы, не могло нарушить очарование этой минуты и этих звуков, проникающих в душу. Скрытый от меня сгущающейся темнотой, Гэвин тихо заговорил.
— Насколько я понимаю, ты собираешься участвовать в конкурсе на стипендию Маршалла, Роби?
Я вздрогнул от неожиданности.
— Да… А откуда ты узнал?
— Миссис Кэйс рассказала моей сестре. — Гэвин помолчал, слышно было, как он тяжело дышит. — Я тоже хочу попытаться.
Я оторопело уставился на него: даже горы и те, казалось, разделяли мое смятение.
— Но Гэвин… тебе же не нужна стипендия!
Хотя в темноте мне это не было видно, но я почувствовал, что он нахмурился.
— Ты,
Я молчал. Я давно знал, что Гэвин обожает своего отца, и слышал, что у мэра не все благополучно с делами. Однако то, что нам с Гэвином придется оспаривать друг у друга стипендию, которую мне так хотелось получить, было для меня неожиданным и тяжким ударом. Но прежде чем я успел раскрыть рот, он снова заговорил:
— Ну, какая тебе разница, если в этом конкурсе будет на одного умного мальчика больше? К тому же надо подумать и о чести города. Тебе, наверно, известно, что вот уже двенадцать лет стипендия достается ливенфордцу. — Он решительно перевел дух. — Один из нас должен получить ее.
— Скорей всего это будешь ты, Гэвин, — еле выговорил я: ведь я отлично знал, какой он хороший ученик.
Мы не стали пылко превозносить друг друга, как делали это раньше. Гэвин мрачно сказал:
— Признаюсь, мне бы очень хотелось получить эту стипендию из-за отца. Но, по-моему, у тебя больше шансов… мне тяжело это говорить, ведь я гордый… это, наверно, потому, что во мне шотландская кровь… и потому, что отец у меня чудесный. — Он помолчал. — А если ты получишь стипендию, ты будешь учиться на доктора?.. Или… — он понизил голос, точно боялся, что его кто-то подслушает: — ты по-прежнему хочешь быть священником?
Еще не вполне придя в себя от того, что он сказал мне, я тем не менее с достоинством встретил его вопрос. Гэвин был единственным человеком на свете, которому я мог открыть душу.
— Не думаю, чтобы из меня вышел хороший священник, — сказал я. — И должен сознаться, мне больше всего на свете хочется стать медиком-биологом, ну, знаешь, доктором, который ведет научные исследования. Правда, когда я думаю об отце Дамьене[12] или кюре из Арса, когда представляю себе, как они благословляли народ, я готов все бросить, даже отказаться от любви хорошей, красивой девушки. — Волна самоотречения захлестнула меня. — Да, в такие минуты мне хочется уйти куда-нибудь подальше и постараться стать великим святым: есть заплесневелую картошку, смотреть на деньги, как на сор — вот это было бы особенно здорово, — жить, отказывая себе во всем, распростершись перед алтарем в молитве. Хотел бы я, чтобы ты представил себе, Гэвин, как это замечательно, когда толпы людей подходят под твое благословение.
— Я вполне представляю это себе, — пробормотал несколько смущенно Гэвин. — Только… для тебя было бы страшным ударом, если бы причастие оказалось вовсе не тем, что ты думаешь. — И добавил: — Ну, скажем, просто хлебом.
— Да, — согласился я. — Это было бы ужасно. Но на молитве забываешь об этом. Молитва — это чудесная штука, Гэвин. Ты и представить себе не можешь, чего я добивался с помощью молитвы. Да и не только я, а сотни, десятки сотен других людей. Ты, конечно, знаешь миссис Рурк, у которой молочная лавочка. Так вот, папа собирался подать на нее в суд за то, что она продает разбавленное молоко. Я видел, как она молилась и молилась в церкви. И знаешь, Гэвин, бутылка с молоком, которую папа взял для пробы, лопнула. Да, прямо так и лопнула во время пробы. Такого с папой еще ни разу не случалось. — Я перевел дух. — Конечно, нельзя молиться об исполнении недостойных желаний. Говорят, например, что у мадам Помпадур были зеленые глаза, и это было очень красиво, а ты знаешь, как я ненавижу цвет моих глаз, и все-таки я не могу молиться о том, чтобы они у меня стали другого цвета, во всяком случае за одну ночь это не может произойти.