Юрий Лотман в моей жизни. Воспоминания, дневники, письма
Шрифт:
В конце ноября 1971 года в Доме литераторов в Москве состоялись Блоковские чтения. Больной в то время Орлов [78] не приехал. Что-то бормотал Антокольский [79] , открывая вечер, и в это время очень робко и с улыбкой вышла на сцену и села за стол в президиуме Зара. Ее доклад «Блок и революционно-демократические традиции» оказался основным. Перепишу свою запись в дневнике, сделанную в тот же вечер после ее доклада.
«Черное платье, поверх – толстая серая кофта, коричневые сапоги и толстые чулки. <…> Поразило меня сразу, как много в ней Юриного. Лексика, жесты, даже слегка заикающийся голос, даже сжатая у боковой стенки кафедры рука – его обычный жест. И эта застенчивая улыбка, и просьба к президиуму: “Можно мне еще две минуты?” Красивое моложавое лицо все с теми же правильными чертами,
78
Владимир Николаевич Орлов – литературовед, специалист по Блоку.
79
Павел Григорьевич Антокольский – поэт, переводчик.
Через две недели после этого вечера Ю. приехал в Москву «просто так», как он сказал мне, «встретить с тобой Новый год». Я прямо на улице, возле Библиотеки Ленина быстро-быстро стала рассказывать, что я чувствовала, слушая Зару. А чувствовала я ужасную вину перед ней, и тогда же дала себе слово, что постараюсь как можно меньше травмировать ее. Но разве это было в моих силах? Это жизнь не дала, это Юра не смог. От этого, правда, моя вина перед нею не меньше его вины.
Этим полны мои дневниковые записи 1971–72 годов. Как больно мне было слышать от Юры, что когда он уезжает из Москвы, то сначала заледеневает внешне, перестает улыбаться, потом начинает чувствовать лед внутри – это нечто вроде анабиоза у рыб, и тогда, говорил он, понятно, что надо опять ехать в Москву. Горько мне было слышать от него и другое: «Я могу прийти домой с одним усом, и Зара не заметит. Но если я изменю в своих исследованиях что-то – вот это будет ее серьезно заботить».
Семейные привычки, тем не менее, сохранялись: часто прямо на вокзале, при мне, Юра давал домой телеграмму, что доехал благополучно (телефона тогда у Лотманов еще не было), а когда появился телефон, Зара регулярно звонила, справлялась о делах и самочувствии. Я уверена, что Юра чувствовал постоянную вину перед нею. И, цитируя «старого циника» Ларошфуко, говорил, что мы еще можем простить вину тем, кто виноват перед нами, но никогда не прощаем тех, перед кем сами виноваты.
С другой стороны, он в принципе не считал любовь грехом, и когда меня мучила греховность нашей любви, часто утешал меня, неизменно повторял любимые им слова Апостола Павла из Первого послания Коринфянам: «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею; То я медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества и знаю все тайны И имею всякое познание, и всю веру, так что могу и горы переставлять, А не имею любви, то я ничто» (1Кор. 13:1).
Но говорил он и другое: «Зара очень одинока и понимает это». И – страдал за нее. Знал, какие боли она терпит от артроза, переживал и говорил об этом со мной постоянно. Страдал, когда в Мюнхене пришлось истратить все деньги на его собственное лечение, хотя поехали они туда для того, чтобы сделать ей операцию. Лина Соломоновна (жена Осповата) говорила мне, что пока Ю.М. был здоров, «он держал Зару».
Лекарства, которые я доставала для Зары, помогали лишь на короткое время. Когда ее боли в конце 80-х годов усилились, я показывала ее снимки опытному специалисту, у которого лечилась сама. Он сказал мне, что операция не необходима, что можно жить и так, а боль облегчить, пользуясь костылями. Я передала эти слова Юре, но он решился на операцию. Говорил, пока жив, должен сделать все возможное для нее, потом некому будет… Его главной заботой стало найти деньги для операции.
Я видела Зару в последний раз 25 сентября 1990 года в Москве в квартире Осповатов, ровно за месяц до ее смерти. Они с Юрой тогда готовились ехать в Италию для операции, а я уезжала в Канаду.
Мне не дано узнать, но я могу понять, что именно передумал и перечувствовал Юра, когда, больной и одинокий, остался один после ее кончины.
Возможно, в посвящении ей книги «Культура и взрыв» – отголоски этих тяжелых, мучительных раздумий. В письмах ко мне в 1991 году он писал: «Думаю о тебе, а ночами плачу о Заре» [80] . Он видел повторяющийся сон: он догоняет поезд, в котором, он знает, едет Зара. Он готовил ее к своей смерти, себя – к ее смерти – не приготовил…
80
См. письмо от 27 апреля 1991 г.
16
Я
Отсюда наши тяжелые сны, которые повторялись регулярно и все на одну тему с разными вариациями. Его сон, как правило, связан был с войной. Я где-то рядом, головой на его плече, и сейчас мы погибнем, конец всему, и он знает это. Мой: он сух и замкнут со мной, недоволен, упрекает меня, что я заставляю его приезжать и делать доклад в те места, где он доклада делать вовсе не желает (например, в Пушкинский дом). Упрекает меня за сухие письма… одним словом, все очень плохо, а я беспомощна и изменить ничего не могу.
Хотя за четверть века мы ни разу не поссорились, не было и намека на размолвку, я (может быть, из-за какого-то суеверия) считала, за четыре-пять лет до того, как судьба развела нас по разным континентам, что не смерть Ю. оборвет нашу любовь, а болезни и крайняя усталость. Как-то, шутя, я сказала Ю., что ему никак нельзя умирать, потому что он еще не сказал последних ругательных слов ректору [81] , на что он вполне серьезно отвечал: «Как знать, может быть, последние слова перед смертью я скажу тебе».
81
Речь идет об Арнольде Коопе, сменившем в 1970 году прогрессивного Федора Клемента на посту ректора Тартуского университета. Кооп препятствовал многим начинаниям Лотмана и его кафедры.
Не сказал, а может быть сказал, да я их никогда не узнаю.
Таким образом, мы постоянно боролись за то, чтобы быть вместе, боялись потерять друг друга. Я думаю, что отсюда подписи в его письмах: «вечно твой», «всегда и на-всегда твой», «навеки твой». В 1980 году, когда вышел «Комментарий» к «Онегину», он надписал мне его так: подчеркнул букву «Е» в имени Евгений и «Л» в своей фамилии: «Единственной Любимой». Привожу и другие посвящения:
«Книгу бывает легче написать, чем надписать» (на книге «Анализ художественного текста») [82] ;
82
Дневник, 30.1.76: «Сегодня у меня утром я сказала Юре, как трудно сделалось что-то написать, послать; он сказал, что это так и бывает, правильно, как на фронте: легкое ранение – сильная боль сразу, тяжелое – никакой, все потом. Так и у нас: было бы что-то легкое – все бы легко и шло. А именно потому, что серьезно, так все тяжело, вот почему он не может теперь, как раньше, легко надписывать мне свои книги».
«М – М» (Мастер – Маргарите) (на книге «Трудов по знаковым системам»);
«На память от ученого соседа»;
«На память об одном старике» (статья о традициях просвещения в России).
Мотив старости, варьируясь в разнообразных шутках, присутствовал с самого начала нашего общения. Юра, например, называл себя «старая калоша, седатый пес». Или говорил: «Старики бывают разные: красивые, средние, некрасивые. Однако все достойны внимания».
Подарив мне поздно, только в 1975 году, свои «Лекции по структуральной поэтике», он шутливо надписал их так: «Она сидела в Александровском саду, когда к ней подсел Азазелло».