Юродивая
Шрифт:
— Успокойся, Ксения… успокойся, успокойся, — зашептал, вытягивая губы трубочкой, через проволоку Турухтан. — Ты Владычица, и мы тебе поможем. Мы видели тебя в деле. Горбун в сравнении с тобой мокрый воробей. Мы поможем тебе починить ракету. Среди нас пилоты. Мы незаменимы. Мы полетим на край видимого света. Мы вернемся. А если хочешь — мы полетим туда, откуда не возвращаются. Как ты хочешь. Слышишь, как ты хочешь!
Горбун с ненавистью смотрел на него.
По проволоке, начиняя ее синими вспышками, пробежал ток, вспыхнул зеленым и смерк.
— Лезьте, — презрительно прищурилась Ксения, — не зацепите зады за колючки.
И, когда они все перелезли через ограду, Ксения пристально оглядела их, всех до одного, кивнула сурово и сказала:
— Отец! Это тебе воины. Обучи их волчьему делу и волчьему кличу. Если они не врут, что помогут тебе, то помогут. Деваться
Горбун сощурился. Он мерил Ксению снизу вверх узкими глазами. Он не мог понять, как она взяла верх над теми, кто считал себя взявшими верх над любыми людьми.
— Вперед, — голос Ксении разрезал Горбуна надвое. — Вот клещи, вот молоток. Вот жесть, паяльная лампа, куски металла. Умеешь держать в руках орудие? Не оружие? Или разучился?
И стали они усердно починять и созидать, латать и клепать старую небесную телегу; и уставали они от заколачиваний и множества ударов железа о железо, от споров, что и куда прикрепить, чтобы полет не нарушился; и вставало и заходило над ними Солнце Иной страны, а они на Заброшенном космодроме всласть говорили по-русски, трудясь над ракетой, и, когда делу наступал уже конец, и поднимала ракета нос в небо, как белая блестящая всем опереньем длинноклювая птица, Горбун утер пот со лба и сказал Ксении, и горб его топырился, как у верблюда, под защитной рубахой:
— Ты, Владычица… Скажи Надменному свой путь. До родины мы всегда успеем долететь. Мы жители Космоса, и мы хотим показать тебе Космос. Мы хотим показать тебе то Небо, которое ты видала лишь в снах своих.
— Откуда вам знать про мои сны? — отрезала Ксения. — Они мои, и ничьи больше.
— Неправда. Я видел сам твой сон, когда ты летела в небе совой. Разве это не был сон? Ты думала, что это явь. И ты втянула меня в свой водоворот. А теперь я хочу втянуть тебя в свой.
— Ну что ж, втяни, — улыбнулась Ксения широко, — хорошо, что ты говоришь открыто. Я тоже хочу увидеть небо. Когда еще мне доведется его увидеть! И отец мой…
— …и отец твой увидит свою далекую родину, — Горбун указал в зенит пальцем. — И вы оба поймете, что любить простор издали и жить в просторе — это разные вещи.
— Надменный, — спросила Ксения, начищая масленой тряпицей гладкую металлическую поверхность заклепки, — ты же отличный пилот?.. Ты не врежешься в острый небесный камень?.. В ядро кометы?..
— Не врежусь, — шутейно и мрачно проронил Надменный. — Только если захочу свести счеты с жизнью.
И Ксения поняла, что он не шутит.
У царя Волка было много женщин. А моя мать? Любил ли он ее? Или просто, идя мимо, заловил, как прелестную добычу?
Где ты, Елизавета. Где ты, мама, сейчас.
Отец сидит около моего ложа, когда я засыпаю. Он стережет мой сон. Он так обрадовался, когда я нашла его здесь, в Иной стране, на кладбище старых ракет. Он сам соорудил мне постель из толстого хвороста, высохшей тундровой травы, шкур оленей, кожемятины; посмеялся: «Только чуть своей шкуры тебе не постлал». Он садится около мягкого, пахнущего зверями и травами ложа и начинает мне рассказывать, петь песни. У меня этого не было в детстве. Он же был бродячий царь Волк, и он покинул мою мать, едва переспав с ней. У меня никогда не было отца. Я всегда очень хотела отца. Я росла с матерью, и она была мне подругой и нянькой, наставницей и мучительшей, а про то, что у живых всегда есть еще и отец, я и мечтать не смела. Мать сказала: «Умер! Ушел к другой». — «Так ушел… или все же умер?..» — оробело вопросила я. «А разве это не одно и то же!» — гневно воскликнула мать, прострелив меня огнем глаз насквозь. И, когда с нее схлынула боль воспоминания о той единственной ночи, она смогла рассказать мне о нем — о его русой бороде, золотых волосах, узких волчьих глазах, поджарых, вечно голодных ребрах, мягкой и хищной повадке, гордой и бешено-бесстрашной стати, даже о золотой короне, которую он носил на темени, в гущине нестриженых волос. В ее скупых и жестких рассказах он представал истинным мужиком и настоящим Царем. Я гордилась, что я дочь царя. Я знала, что я увижусь с ним.
Но я не представляла, я помыслить не могла, что я увижусь с ним после его смерти.
А я сама? Сколько жизней я уже прожила? Сто?.. Тысячу?..
Отец сидит около моей постели, напевает:
— Спи, дитя мое родное… Звезды светят надо мною… над тобою… надо мною… дай тепло тебя укрою…
Мне странно. Мне диковинно слышать это — никто не пел мне на ночь никогда, не читал сказок. Не целовал
Кровь. Родная кровь. Опять кровь. Кровь везде и всюду.
Родная кровь до седьмого колена.
Если ты согрешишь и никто не узнает о твоем страшном грехе, Бог будет карать всех твоих потомков до седьмого колена. Они будут умирать страшной, лютой смертью. И ты, наблюдая это, не сможешь докумекать, отчего.
А если ты содеешь праведное дело, в радость Господу, то все потомки твои будут счастливы в тысяче тысяч родов, идущих от тебя. В тысяче тысяч.
— Отец… Ты устал петь… Ляг, усни… Завтра мы заканчиваем реставрацию ракеты…
— Какой ракеты, дочка?.. Что ты бредишь… Ты уже засыпаешь… Это ты во сне… Это не ракета; это снежная телега, большие снежные розвальни. Их залили на морозе водой, и они получились ледяные. Стеклянные. Я накрыл их цветной кошевкой. А лошадей впряжем настоящих. Ты сядешь в сани. Я ударю кнутом по лошадям. Они рванут. Эх!.. хороша езда стремительная, ветерок в ушах, снег искрится алмазами, хрустит, разлетается вихрями по обе стороны розвальней!.. Зачем тянешь руку?!.. Зачем… толпу крестишь?!.. Толпу не вразумишь… Толпе — свою душу не вдунешь… свое сердце не вставишь… А небо-то как мерцает за окном… Как покрывало царицы, как мафорий в церкви… Мы с тобой, дочка, давно в церкви не были… Мы заплывем туда, как две большие зимние рыбы, и будем взмывать под купол, к ногам святых, к щекам Богородицы… Спи… мы полетим, конечно, мы полетим… Мы наденем костюмы для полета, привяжемся ремнями и веревками к креслам… Перекрестимся, чтобы нас в пути беда не настигла…
— Отец… я уже ничего не слышу… не вижу… я сплю… как может нас настигнуть беда?.. Я же у тебя сильная… Я с любой бедой справлюсь… Я двужильная… костоломная…
— Тише… тише… глазоньки закрой… пусть тебе приснится, как мы летим в вышине… в далеком и широком, бездонном небе… видим новые миры, сверкающие шары… А я посижу около тебя… посторожу святой сон твой… дочка… доченька…
Я спала и засыпала, и снова просыпалась, боясь, что отец отойдет, отлучится от моей постели, покинет меня, уйдет в одночасье, — но он был тут, он был все время тут, и я сонно, неслушными губами, улыбалась ему, посылала ему незрячей рукою воздушный поцелуй, откидывалась на самодельные подушки из чесучи, набитой гагачьим пухом, и ветер сна овевал мои волосы, и жар сна опалял мои щеки; и слово гасло на сиротьих губах моих: «Отец!..» — потому что оно было из меда и глины, из пуха и меха, из золота и крови, и столько крови еще ждало меня в жизни, сколько оставалось во мне для того, чтобы выплеснуть ее, родную, в одном лишь дочернем крике, и, засыпая, я видела сон, будто я — птица, а отец Волк везет меня на спине, я, птица, стою у него на спине, лапками вцепляясь в волчью шерсть, и глаз мой круглый косит, и знаю, что сейчас расправлю крылья и улечу, а вот счастливо же мне сидеть верхом на счастливом Волке; я была птица, и меня звали Ксения, и я откликалась на зов, на имя свое; и Волк шел по берегу реки, по сырому песку, по отмели, на которую накатывала одна за одной волна, через слой песка просвечивали перловицы, в мокром песке продавливались волчьи следы; отец катал меня на спине, отец заходил по пояс в воду и в заводях собирал мне лилии-нимфеи и желтые, остро пахнущие кувшинки, отец оборачивал голову ко мне и смеялся мне, показывая мне язык, и мое оперенье драгоценно блестело, и я была неведомая птица, я умела летать высоко, и, посидев на спине Волка, я взмывала над рекой, над лесом, над широким миром, летела над Армагеддоном, над горами, где шла Зимняя Война, над каменным плато, где люди в масках распинали людей-невидимок; был мой полет, была широта размаха моих крыл, и далеко подо мной была любимая земля, и жалко было мне ее, и понимала я, что судьба моя — полет, что выстрел в мою птичью грудь — на лету, и я шептала отцу: «Спой мне на сон грядущий последнюю песню… последнюю!..» — и он пел, и сквозь дымку сна до меня доносились музыка и слова, которых я не слыхала нигде, никогда: «Длинные ресницы, Солнце в колеснице… дай отцу напиться в кружке молока… птица моя, птица, не больше кулака…»