За Байкалом и на Амуре. Путевые картины
Шрифт:
— Что же вы нынче для него, посеяли?
— Не-е-т. Уже теперь доброго здоровья, — просим не взыскать, теперь уже эти порядки кончились. Раскрылись его штуки-то. А раскрылись они опять-таки через барина-пахаря. Грызутся они друг с дружкой. Наш-то все норовит его всяко, — то рабочих потребует в станицу, — казаки мол, поверку им хочу сделать, все ли целые; то контракты не свидетельствует, — условия, мол, тяжелые, — моя обязанность защищать казаков. А барин-пахарь, чуть чево не так, — в бригаду жалобу; пронюхат чево — жалобу! А то как-то раз в книжке пропечатал. Было шуму-то у нашего начальства…
Старшой оказался разговорчивый человек. Из бесед с ним я узнал, что в станице есть фельдшер, но так как в его медицинских знаниях никто из казаков не нуждается, то он, по распоряжению сотенного
Дом, строившийся против моей квартиры, быстро прибывал. С утра до вечера на нем работали батальонные солдаты. Не знаю, оценят ли впоследствии все труды, лишения и ту пользу, которую принесли на Амуре эти батальонные солдаты-строители. Большая часть казенных амурских построек сработана их руками и в каких концах эти постройки? Одни в Албазине, другие в Благовещенске, третьи в Хабаровке, — расстояния по тысяче, по две тысячи верст! И эти амурские строители-странники, окончив работы в одном месте, были пересылаемы на другое, и так начинается с ранней весны и кончается глубокой осенью. Однажды как-то во время работ завернул ко мне на квартиру мой приятель старшой.
— Однако, ваше почтение, они чай вас беспокоят? — спросил он, кивая головой на постройку.
— Нет, ничего. Я уже привык к этому шуму.
— Ну однако… День-деньской орут… Стук какой идет…
— Да, покрикивают изрядно…
— Эй! Эй! Наваливай! Тяни! Чтоб те разорвало! — слышалось с постройки.
— Эх-эх-эх, — долетали равномерные, отрывистые вздохи, следовавшие за ударами топора.
Среди общего крика и шума слышалась какая-то песня, каждый куплет которой оканчивался известным припевом: «Дубинушка ухни», я спросил моего собеседника, что это за песню такую поют плотники. Собеседник хитро
— Это бревна, ваше почтение, поднимают, так песню поют…
Но не договорил. Видимо хотел сказать не то, что сказалось.
— Знаю, что песню поют. Да какие же слова этой песни? Откуда же она взялась, кто ее сочинил? Отчего в ней слышатся знакомые фамилии?
Старшой оглянулся и шепотом проговорил.
— Это про Амур песня сложена, как его, значит, заселяли.
— Ну-ко расскажи.
— Нельзя, ваша милость…
— Отчего нельзя?
— Ей-богу не могу…
— Да ведь поют же ее!..
— Мало ли что! Поют — это верно. Только ведь в песне слова-то можно как угодно вытягивать да проглатывать…
Долго я просил старшого рассказать содержание песни, но он все-таки не рассказал; сколько я ни вслушивался в пение работавших солдат, но понять не мог, только и расслышал: «командир-то наш плешивый выдает приказ фальшивый», да еще отрывки какой-то песни: «Аргунь восхваляли, Амур проклинали».
Вечером, как-то, опять сидел у меня старшой.
Мы пили чай. Я угостил его коньяком, желая узнать содержание амурских песен, но ничего не узнал, потому что старшой сам едва помнил их. Разговор перешел на хлебопашество и старшой рассказывал об отношении их казачьей жизни к командирам.
— В прошедшем году, по осени как-то, заслышали мы, что начальник едет вниз по реке, ревизовать область. Он взаправду-то и не поехал, а мы перетрусили. Дело-то, видите ли, было перед уборкой хлеба, а урожай как на грех был плоховат… Не наливайте, будет… благодарствую… Ух, много махнули, — хмельное ведь…
— Ну-с, так вот как. Сотенный наш присмирел и голову повесил, — потому плохой урожай нас совсем допек, — беда: начальство что скажет!? Хорошо. Думал наш сотенный и порешил. Позвал меня и велел оповестить казаков, чтобы хлеб жали с толком, снопики делали бы потоньше, суслоны ставили поменьше да почаще, чтоб хлеба на десятине казалось с виду больше. Так мы и сделали, только надо вам сказать, труд наш понапрасну пропал: никто наших суслонов не считал и усердия нашего не похвалил…
— Да на что вам похвалы? От них ведь хлеба не прибудет.
— Оно точно что. Иначе только нельзя, потому так ведется…
Через полчаса мой собеседник начал заплетать языком.
— Служба моя, ваше почтение, тяжелая, потому… Сотенный у нас горячий…
— Просись на смену.
— Эт-то невозможно…
— Почему же?
— А пы-та-му… Однако, ваше почтение, у вас ром-то тово… разобрало мена до жилочек. Если бы этого рому еще чашечку голенького…
— Что же бы тогда?
— Рай земной бы… — добавил старшой торопливо, — я, ваше почтение, пошутил. Я не тово, потому полно до краев. Счастливо остав…
И, покачнувшись на косяк, мой собеседник вышел из избы.
На другой день он зашел ко мне с извинением, что переложил через край, оправдываясь тем, что я против его желания много подливал в его стакан коньяку.
— У нас здесь, ваше почтение, и без меня пьющих много. Недаром по Амурской области запрещено продавать ханьшин (маньчжурскую водку).
— Это почему же?
— А потому же все. Запрещено и кончено. Если теперича к берегу пристанет купец или другой какой торговый человек, то сейчас я могу на его лодку явиться и осмотреть, нет ли ханьшину, а если он есть, так, Господи благослови, да и в воду его.
— На каком же основании?
— А на таком же. Ханьшин — ну и в воду его! Такой приказ дан.
Я сказал старшому, что начиная от станицы Хабаровской до самого Николаевского порта дозволена по Амуру свободная торговля, чем кому угодно.
— Это мы знаем чудесно, — отвечал старшой, — там дозволена, но у нас не дозволена. Там свое начальство, а у нас свое.
— Река же ведь одна и одного Царя белого здесь царство?
— Царство одно, об этом что говорить. Начальство только разное; в Миколаевском-то порту адмирал, а у нас военный губернатор, — вот оно и разница. Опять то надо сказать, что в порту может статься и больше пьют, да все Бог милует, а у нас здесь неблагополучно: вон позапрошлый год один казак с маньчжурской-то водки опился, — вот с той поры и запретили маньчжурскую водку.