За что?
Шрифт:
— Если я похожа на электрическую кнопку, — вдруг неожиданно разозлилась Додошка, — то вы сами на старый самовар смахиваете.
— А у тебя руки — грабли, огромные.
— Месдамочки, не грызитесь, — остановила расходившихся девочек незаметно подошедшая Пушкинская Татьяна. — А ты, почему не хочешь выйти замуж, Додошка? — полюбопытствовала она.
— Ах, месдамочки, страшно, — делая круглые глаза, вскричала Додошка. — Подумать только: церковь освещена, старшие поют, и я вся в белом, и тут еще жених. Страшно!
— Додошка, ты очень наивная, Додошка, если не сказать больше. Говоришь
— А я бы хотела умереть молодою, — мечтательно проговорила Татьяна, поднимая к небу блуждающие глаза.
— Ну, поехала! — неожиданно подвернувшись, вскричала Сима. — Полно вам врать-то. От твоих слов покойником пахнет, как от листьев на последней аллее. Бррр! Жить лучше! Ах, хорошо жить! И еще если бы… — Она внезапно замолкла и по ее жизнерадостному лицу проскользнула печальная улыбка.
Что это значит? Я должна узнать…
13 ноября
У Черкешенки оспа, натуральная оспа, от которой едва ли может поправиться человек, а если и поправится, то в большинстве случаев остается уродом с огромными темными рябинами, испещряющими лицо. Бедная Черкешенка! Бедная красавица!
— И где она могла схватить эту ужасную болезнь?
И вдруг я, недоумевавшая вместе с остальными, тихо вскрикнула и схватилась за сердце.
— Что с тобой? — так и встрепенулась Стрекоза, сидевшая рядом.
— Ах, Милка… она… Елена Гордская, Черкешенка… ах, Господи! Ведь она из-за меня больна. Она в тот вечер, когда мы в подвал ходили, простудилась. Ей было холодно. Она все время зубами щелкала. Нам тоже было холодно, но она — южанка — ей хуже всех. Ведь она ради меня туда побежала. Сима и она. Сима здорова, а она… Господи! Я покоя себе не найду, если она умрет, Черкешенка! Нет, нет, это было бы ужасно!.. Я должна была ее остановить. Ах, Стрекоза, ах, Мила! Что я сделала!
Образ милой черноглазой красавицы-девочки как живой предстал передо мною.
— Я должна ее видеть, во что бы то ни стало! — вскричала я, вскакивая со своего места и устремляясь к двери. — Я должна убедиться, насколько серьезно она больна. Я должна просить у нее прощения.
— Лидка! Сумасшедшая! Ты ошалела, что ли? Ведь Елену в отдельный лазарет положили. Она за- разная. Ее от всех отделили. Ты разве не знаешь, что оспа — самая прилипчивая и страшная болезнь! Не смей ходить. Да тебя и не пустят!
— Сима! Волька! Эльская! Да уйми же ты свою подругу! Она с ума сошла. Воронская бежит в заразную к Черкешенке! У Черкешенки — оспа! Держите ее, месдамочки, держите ее! — взволновалась Мила, видя, что я все-таки рвусь к двери.
Чья-то коренастая, приземистая фигурка выросла у меня перед глазами. Смутно я догадалась, что это Сима.
— Ты не пойдешь, Воронская, ты не пойдешь! — кричала она, расставляя свои полные, маленькие руки, чтобы заслонить мне дорогу к дверям, и впервые от волнения переходя на ты.
Я отстранила ее.
— Пусти! — вскричала я, — пусти меня, пусти! Я должна идти к ней! Гордская была привязана ко мне. Вы все смеялись над нею, считая ее чувство ко мне глупым, институтским обожаньем. Вы думали тогда, что это то же самое, как Додошка обожает
Я выскочила из двери и понеслась по коридору, потом повернула на лестницу, очутилась в нижнем коридоре, день и ночь освещаемом газовыми рожками, и через минуту стояла уже в крошечной перевязочной, где пахло лекарствами. Там не было ни души.
Я проскользнула в лазаретную столовую, оттуда — в коридор и очутилась перед дверью маленькой комнатки, предназначенной для заразных. На минутку я остановилась и отдышалась немного. Потом распахнула дверь и вошла.
В комнате было темно, как ночью. Резкий запах лекарств носился в воздухе. Кто-то глухо стонал в углу.
Когда глаза мои несколько привыкли к темноте, я двинулась наудачу в тот угол, из которого слышался стон. Я шла ощупью, едва передвигая ноги. Вдруг рука моя нащупала ночной столик, склянки и коробку спичек на нем. Я схватила коробку, вынула спичку, зажгла и высоко подняла над головою.
И в ту же минуту дикий вопль вырвался из, моей груди:
— Елена! Вы ли это, милая! В первый момент я усомнилась, что то, что я увидела перед собой, было Еленой, красавицей Еленой, прелестнейшей из девочек нашего института. На белой наволочке я увидела одну сплошную, кровяного цвета маску, покрытую багровыми нарывами и ужасные воспаленные глаза. Из широко раскрытых запекшихся губ рвались стоны…
— Елена! Милая! — прорыдала я, бросая спичку и в темноте кидаясь на грудь девочки.
В одну минуту губы мои отыскали ее запекшиеся губы, и я прильнула к ним. В каком-то диком исступлении я целовала ее покрытое багровыми пятнами лицо, приговаривая:
— Елена, милая, дорогая! Прости меня… прости! — Елена ничего не отвечала. Она лежала с раскрытыми глазами, точно не понимая, что творится вокруг нее.
Не знаю, что сделалось со мною в эту минуту. Всеми силами моей души, всеми моими помыслами я жаждала одного: жизни этому несчастному, изуродованному болезнью существу. Свет, внесенный в комнату какой-то незнакомой женщиной в сером платье и белом переднике, с нашитым на груди красным крестом, вывел меня из моего безумного возбуждения.
Сестра милосердия тихо вскрикнула от неожиданности и выронила свечку.
Снова темнота воцарилась в комнате. Я воспользовалась ею и проскользнула в дверь.
13 ноября
Были вопросы, расспросы — целое следствие! Но никто меня не выдал. В конце концов, и начальница, и сама сестра милосердия, вошедшая ночью в палату, решили, что посторонняя девочка в лазарете только привиделась сестре. Но бедной дежурной сиделке устроили головомойку — и за то, что отлучилась, и за то, что в палате погас свет.