За окном
Шрифт:
13 мая 1922 года в Мируте: «Кладбище строгое и величавое, несмотря на крематорий в бывшей пекарне на углу, где кремировали индусов. Кого только не сжигали здесь, за каменной стеной, отделенной деревцами (например, кипарисами), которые в грядущие годы станут вечнозеленой изгородью… Прошелся среди могил, побеседовал с садовниками и т. д., и т. д. Посмотрел, где похоронен водонос Ганга Дин». Киплинг работал уполномоченным Комиссии по военным захоронениям в течение последних восемнадцати лет жизни, с 1918 по 1936 год. Он оказал мощную поддержку этому беспрецедентно масштабному акту национальной памяти. Каждого павшего солдата надлежало перезахоронить в именной могиле, под отдельным надгробием; а в том, что Киплинг мог склонить голову перед захоронениями Ганга Дина и четырехсот тысяч павших, но не перед могилой своего сына Джона, чьи останки были опознаны лишь в 1990-е годы, была особая неутолимая боль.
Как уполномоченный Комиссии Киплинг посетил военное кладбище в Руане. «13 Мар. 1925», — записано в его дневнике. «Приехал в Руан (на почту) в 10:30. Оставил кое-какие
Однако на следующий день в его путевых заметках появляется беспрецедентная отсылка к начатому произведению. «Приступил к работе над историей Хелен Таррел, ее „племянника“ и садовника кладбища Великих двадцати тысяч». Время от времени в последующие десять дней он фиксирует ход работы над «Садовником», одним из его величайших коротких рассказов, историей — как и его собственная послевоенная жизнь — сурово заглушенной скорби. Судя по кавычкам, Майкл Таррел — не племянник Хелен, а ее внебрачный сын; а стыд героини перед людьми смешивается со страданием: она терпит всю ту боль, что Киплинг испытал за прошедшие десять лет, — от «надвигающихся волн гнетущих эмоций», когда Майкл объявлен без вести пропавшим, до «физической ненависти к живым и вернувшимся молодыми», чье присутствие подчеркивает ее утрату. Прозрение Хелен Таррел происходит на Третьем кладбище города Хагензееле в Бельгии. Заблудившись среди бесчисленного множества учтенных покойников, она спрашивает садовника, где ей найти «племянника», а тот, подобно Христу, отвечает с «безграничным состраданием»:
— Иди за мной, и я покажу, где покоится сын твой.
Так как рассказ заканчивается этим мерцанием трансцендентного, стоит отметить, что за день до его завершения Киплинг проезжал Лурд; хотя, как обычно, он записал в своем дневнике, что город «довольно пуст и чудес не происходит».
В старости, несмотря на то что его машины «стояли на приколе», Киплинг продолжил ездить во Францию. Он зимовал в Монте-Карло и Каннах, но еще в 1926 году отмечал, что «автомобили превратили Ривьеру в ад — шумный, зловонный ад». Последние двадцать лет жизни сопровождались рецидивами острой боли в животе, которую Киплинг героически терпел (однажды в Париже, скорчившись от боли, он прижал к себе подушку и сказал: «Думаю, в этот раз у меня будут близнецы»). Он всегда боялся, что у него найдут рак; за семнадцать лет девять британских врачей поставили восемь разных диагнозов; в 1921 году ему удалили все зубы, но положительного результата это не дало.
В 1933 году в Париже он серьезно заболел, и французский врач поставил точный диагноз: язва двенадцатиперстной кишки. Оперировать было поздно, и три года спустя Киплинг умер в Лондоне, собираясь в Канны. Но если он «начал видеть только глазами Франции», была своя справедливость в том, что именно Франция открыла ему окончательную диагностическую правду.
Киплинг и Франция
Когда речь заходит о моем романе «Артур и Джордж», меня иногда спрашивают — обычно какой-нибудь человек с профилем охотника на оленей, скрывающийся в полумраке книжного магазина, — как я стал поклонником сэра Артура Конан Дойля. И зачастую мой ответ обескураживает: из двух имен главных героев, объясняю я, меня привлекло к рассказанной истории как раз второе — Джордж. А уж к нему неизбежно примкнул Артур. Я бы не возражал, напротив, был бы только рад, если бы моим литератором и при этом человеком действия оказался кто-нибудь другой: например Киплинг. Киплинга я упоминаю не случайно, ведь эти писатели были практически ровесниками; более того, они дружили, разделяли империалистические воззрения, вызывали шумные споры в обществе и вместе ездили играть в гольф — однажды они сыграли партию в снегах Вермонта мячами, выкрашенными в красный цвет.
Замечая легкое разочарование своего пытливого собеседника, я в то же время чувствую, что у меня в голове — как это часто бывает на встречах с читателями — бегущей строкой проносится противоречивая мысль. Неужели я бы и в самом деле не возражал? И был бы только рад? Спору нет, Киплинг — куда более выдающийся писатель: его гениальность признавали даже те, кто (подобно Генри Джеймсу и Максу Бирбому) находился на противоположном конце эстетического спектра; но разве из него получился бы персонаж более естественный или более привлекательный, чем из отличного рассказчика-профессионала, которому удалось создать литературный архетип?
А что (будь Киплинг замешан в рассказанной мною истории), если бы я обнаружил невозможность воссоздать его образ с помощью воображения? Он был колючим и закрытым (впрочем, это могло бы обернуться преимуществом), а любые попытки жизнеописания считал «возвышенной формой каннибализма». В своей знаменитой «Просьбе» он увещевал нас: «И, память обо мне храня / один короткий миг, / расспрашивайте про меня / лишь у моих же книг». Получится ли в принципе сделать Киплинга литературным персонажем?
Жером и Жан Таро явно сочли это возможным: их roman а clef «Дингли, знаменитый
Братья Таро родились близ Лиможа, в Сен-Жюньяне, что в департаменте Верхняя Вьенна (Жером — в 1874 году, Жан — тремя годами позже), и росли в Ангулеме, а затем в Париже. Жером учился вместе с Пеги в Высшей нормальной школе; Жан стал секретарем у романиста и националиста-мистика Мориса Барреса. Братья — без сомнения, вслед за братьями Гонкур — заявили о себе как соавторы в 1898 году романом под названием «Le Coltineur debile» и еще полвека продолжали творческое сотрудничество. Младший обычно писал черновой вариант, а затем старший выверял, правил и шлифовал написанное. Не чуждаясь экзотизма по примеру Пьера Лоти (они писали о Палестине, Персии, Румынии, а также посетили Марокко одновременно с Эдит Уортон), братья были «основательными и практичными лиможцами», как сообщает мой литературный «Larousse» от 1920 года. «Они были оптимистами по натуре, и та жалость, которую они испытывали при виде несчастий, проистекала скорее не от того, что у них сжималось сердце, а от их способности к всепониманию. Им свойственна меланхоличность популярных беллетристов, которые в любых обстоятельствах остаются проницательными наблюдателями». Да уж, французы весьма своеобразно пишут о литературе.
Братья Таро начали писать в тот период, когда Французская и Британская империи находились на пике соперничества и реакция французов на Киплинга представляла собой микрокосм более широких геополитических отношений. Подобно своему знаменитому романисту, британцы были напористей, грубей, энергичней. Их империя была обширнее и мощнее, чем у французов; недавний Фашодский кризис поставил две могущественные державы на грань межколониальной войны. У британцев Фашода всегда оставалась где-то на задворках памяти — как странное географическое название; у французов эти события были непомерно раздуты пропагандой и уязвленной гордостью. В июле 1898 года восемь французских и сто двадцать сенегальских солдат прибыли в разрушенный форт на суданском Верхнем Ниле, потратив перед тем два года, чтобы пересечь континент (как водится у французов, в дорогу взяли тысячу триста литров кларета, пятьдесят бутылок перно и механическое пианино). На месте солдаты подняли свой триколор и разбили сад. Основной задачей французов было насолить британцам, и это отчасти удалось: во главе большого отряда к ним прибыл Китченер и посоветовал покинуть форт. А еще он вручил им несколько газет, из которых французы узнали о деле Дрейфуса и пустили слезу. Дело закончилось братанием сторон и перешло в руки политиков, а через полгода, когда французы уходили, британский оркестр играл «Марсельезу». Раненых, а тем более убитых не было. Почему же это событие не смогло остаться лишь мелким комическим эпизодом? В таком свете его увидели только британцы (к тому же вытеснившие противников из форта). Для французов это был знаковый момент — национального позора и унижения. В частности, он произвел неизгладимое впечатление на одного французского мальчугана шести лет от роду, который годы спустя вспоминал Фашоду как «трагедию своего детства». Мог ли знать Китченер, распивая теплое шампанское с восемью французами в далеком форте, что через сорок лет эта неожиданная встреча «выстрелит» в буйном англофобском поведении де Голля, когда тот во время войны прибудет в Лондон, а шестьдесят лет спустя — в его троекратном вето на вступление Британии в Общий рынок?
Хотя фамилия «Дингли» имеет лишь ритмическое сходство с «Киплинг», любая художественная или правовая иносказательность развеивается в первых же строках романа братьев Таро: «Повсюду, где только говорили по-английски, гремело имя Дингли, знаменитого писателя. Оно было знакомо даже детям: по его книгам они учились читать. И в самом деле, этот человек был наделен несравненной свежестью воображения. Казалось, он родился на рассвете мира, когда ощущения наших далеких предков еще были остры, как у диких зверей». Этот Дингли исколесил весь свет по долгу службы и по собственной воле, сочетая в себе «деятельные инстинкты англосаксов с мечтательностью и пытливой душой индусов»; он «познал вкус славы в том возрасте, когда человек еще способен ею наслаждаться»; он сочинил повесть, название которой в обратном переводе на английский означает «Прекраснейшая в мире история». Дингли за сорок, он «невысок ростом, у него бесстрастные, резкие черты лица, щеточка усов, охраняющих верхнюю губу, и серые глаза, притаившиеся за стеклами очков в стальной оправе».