За плечами XX век
Шрифт:
Но какая запутанная, тяжкая эта «мирная» жизнь. Как-то все еще сложится? На фронте хотя бывало страшно, но куда проще, яснее была сама жизнь.
Пока я выбегала позвонить, пришел папа и, как обычно, держался ровно, заинтересованно в делах каждого из нас. Люся, жена старшего сына, не показалась и не вышла к столу, сославшись на дурное самочувствие. А Боб, он какое-то время тоже избегал отца, казня его за мать («тяжело видеть нашу мать плачущей», – писал он мне), а с недавних пор сам захваченный непреодолимым чувством, смягчился, не сторонился отца, но как заладилось со дней ссоры, так и продолжал звать его по имени-отчеству. Осталась
– Кем вам доводится Б.Н.? – бывало, спрашивали нас, ребят, любопытствующие. Как кем? Б.Н. и есть Б.Н. Сколько помним себя, столько его. Без него и себя не помним. Мы любили его, он – нас. Это он меня и Боба посадил на извозчика и отвез впервые в жизни в театр. «Кот в сапогах». Считалось, он – товарищ, друг нашего отца. Так оно и было. А когда мы выросли, поняли: так-то так, но в его одиночестве, в неразрывной связи с нами – вечная любовь его к нашей матери. Молчаливому, замкнутому, это открытие и вовсе придавало Б.Н. в наших глазах романтичности.
Папа пытался разговориться с Олей, едва ли удачно. Когда я была даже чуть младше нее, он как-то задал мне загадку: «Кто это такой? Утром на четырех, днем на двух, вечером на трех?» Кто? Откуда мне было знать! А по-другому он не умел. Хорошенькое дело! Это же загадка Сфинкса, о ней я узнала уже достаточно взрослой.
Да, папа в раннем моем детстве неловок был в общении с нами. Зато потом, по мере того, как я росла, мы с папой становились все ближе друг другу, он и в театр со мной ходить полюбил. А когда я призналась ему, что расстаюсь с Павлом, – никаких вопросов: щепетилен, тактичен. Сказал только: «Может, придется разменять квартиру. Я хотел бы поселиться с тобой». Должно быть, такой шаг в сторону дался бы ему легче, чем необратимый уход из семьи. Да и характер мой считался хорошим, все готовы были со мной жить. Пока не износился отпущенный мне лимит на такую жизнь, на такой характер.
Папа на этот раз был в сером, знакомом «выходном», довоенном пиджаке, мешковато сидевшем на нем, исхудавшем от перенесенной не так давно тяжелой операции. Это выпавшее ему испытание – преданность его нынешней жены, ее борьба за его жизнь и выздоровление – высветило в глазах его уравновешенных родственников, смущенных уходом папы из дома, глубокую связь папы и его теперешней жены.
Из своей большой квартиры с отдельной его комнатой-кабинетом он поселился в переулке на Таганке, на пятом этаже дома без лифта, в коммунальной квартире, и жили они в одной комнате втроем – третьей была дочь его жены, мне ровесница, инвалид с детства.
Из дома папа не взял ничего, ни одной хотя бы в память о своих родителях вещи. И ни одной книги со стеллажей. «Пусть будет Юре», – сказал, испытывая особенно болезненную вину перед младшим, еще учившимся в вечерней школе, а днем работавшим в цеху.
Папа родился в Витебске. Его деды-прадеды и те, что прежде них были, – где-то в теряющейся дали – весь род его витебляне. Последним в роду мой старший брат родился в Витебске. Все.
Еще Николай I разрешил принимать евреев в гимназию при определенном материальном цензе. Скромная гильдия
Владеет русским языкомъ и говорит безъ акцента».
«Проступков не было».
И так из года в год. Но вот учебный год 1904/1905: «Август, 23. Гулял по городу в цветной рубашке». «Выговоръ инспектора».
На следующий год и того более. Примкнул к демонстрации. Доставлен был в околоток. Но это за пределами кондуита. Ну а дальше – политические кружки. Приобщение. Сдал вступительные экзамены в Петербургский университет. Принят по 3-процентной норме. Юридический факультет.
Я не родилась в Витебске и в этом городе не бывала. И не ведала, что за город.
Но непроглядной ночью вместе с частями армии проездом оказалась в Витебске, освобожденном из-под трехлетней оккупации. Было глухо, безлюдно. Несло гарью. С пригашенными фарами наша полуторка с усилием, надрываясь, пробивалась в черных завалах разгромленного, сожженного города. Вспышкой огня отзывались разворошенные угли. Это все, что досталось мне пережить в этом городе и каким запомнить его. Тот, мирный, Витебск навсегда скрыт от меня.
Но каким же он был? У Шагала так запросто глазами не увидишь его. У него – это душа Шагала, обращенная к своему Витебску.
Но вот Бунин. Он впервые оказался в Витебске морозным, светлым вечером. На главной улице гулянье: толпа медленно двигалась.
«Я шел как очарованный в этой толпе, в этом столь древнем, как мне казалось, городе, во всей чудной новизне для меня».
Наш папа увлеченно работал в двадцатые годы. Был отмечен и отозван в центр, в Москву. Здесь он тоже отметился в составе группы, проводившей денежную реформу. Безудержное падение рубля было остановлено. Рубль укреплялся. Папа был награжден специально отлитым золотым червонцем как памятным знаком.
«Ответственный работник», а точнее, «шишка», как говорили тогда. А жила наша семья – трое детей – предельно скудно на отцовском партмаксимуме. Наш сосед по лестничной площадке, работавший под началом у отца, но беспартийный, имел поэтому оклад в два-три раза превышавший отцовский. Правда, папе подавалась утром машина. Ни разу никто из нас даже из любопытства не подсел в нее. Само собой разумеющимся был запрет – и никаких с нашей стороны поползновений. Да и отчасти мы стеснялись перед ребятами нашего двора такой отцовской привилегии и не афишировали ее.
Остановка трамвая была на противоположной от нас стороне шоссе около кондитерской фабрики, реквизированной у француз а-в л ад ельца и названной «Большевик» (название сохранилось и по сей день). Как все дети того времени, мы были крайне обделены сладостями и, поджидая трамвай, навострив ноздри, дышали волшебными ароматами, исходившими от фабрики, а потом весь день они нас преследовали. Если дома на ужин была пшенная каша и удавалось смазать ее повидлом, мы гасили свет и воображали, что лакомимся тортом фабрики «Большевик».