За полвека. Воспоминания
Шрифт:
Трудно мне было и тогда представить себе, что этот московский обыватель с натурой и пошибом Собакевича состоял когда-то душою общества в том кружке, где Герцен провел годы "Былого и дум". И его шекспиромания казалась мне совершенно неподходящей ко всему его бытовому habitus. И то сказать: по тогдашней же прибаутке, он более "перепер", чем "перевел" великого "Вилли".
Театр он любил и считал себя самым авторитетным носителем традиций Малого театра, но Малого театра мочаловско-щепкинской эпохи, а не той, которая началась с нарождением новой генерации исполнителей, нашедших в Островском своего автора, то есть Садовских, Васильевых, Косицких, Полтавцевых.
К Островскому Кетчер относился прямо ругательно, как бы не признавал его таланта и того, чем он обновил наш театр.
– Папуасы! Ха-ха! Островитяне! Ха-ха! Иерихонцы! Трактирные ярыги!
Вот что звенело в ушах дерптского студиоза – автора злосчастного руководства, когда он шел от Сухаревой башни к тому домику мещанки Почасовой (эта фамилия оставалась у меня в памяти десятки лет), где гостил у своего товарища.
Вероятно, Кетчер не мог не сознавать таланта и значения Островского, но ему, кроме разносной его натуры и вкоренившейся в него ругательной манеры, мешало запоздалое уже и тогда крайнее западничество, счеты с славянофилами, обида за европеизм, протест против купеческой «чуйки» и мужицкой «сермяги», которые начали водворяться на сцене и в беллетристике.
Об Аполлоне Григорьеве он выражался так же резко, и термин "трактирные ярыги" относился всего больше к нему.
Случилось мне за эти пять лет провести и зимние праздники в Москве, куда приехал пожить и полечиться и отец мой. Мы жили в тех архимосковских номерах челышевского дома, которые прошли через столько "аватаров" (превратностей) и кончили в виде миллионного "Метрополя" после грандиозного пожара. Тогда Малый театр снова захватил меня, после впечатлений гимназиста в зиму 1852–1853 года. Щепкин еще играл, и я его видел в "Свадьбе Кречинского" и в переделанной на русские нравы комедии Ожье "Le Gendre de m-r Poirier". Он уже сильно постарел и говорил невнятно от вставной челюсти, которая у него раз и выпала, но это случилось не при мне. Инцидент этот, как я говорю выше, передавал мне позднее в 60-х годах мой сотрудник по "Библиотеке для чтения" Ев. Н.Эдельсон.
Таланты Шуйского, Самарина и всех "папуасов" (по номенклатуре Кетчера) – Садовского, Сергея Васильева, его жены Екатерины, Степанова, Косицкой, Колосовой, Бороздиных, Акимовой – были в полном расцвете; а две замечательные старухи – Сабурова и Кавалерова – уже доживали свой сценический век.
Как я расскажу ниже, толчок к написанию моей первой пьесы дала мне не Москва, не спектакль в Малом, а в Александрийском театре. Но это был только толчок: Малый театр, конечно, всего более помог тому внутреннему процессу, который в данный момент сказался в позыве к писательству в драматической форме.
Поездки в Нижний и в деревню почти в каждую летнюю вакацию вели дальше эту скрытую работу над русской действительностью. И в Нижнем, и в усадьбе отца, я входил в жизнь дворянского общества и в крестьянский быт с прибавкой того разнообразного купеческого и мещанского разночинства, которое имел возможность наблюдать на Макарьевской ярмарке.
Сестра моя вышла замуж в Нижнем за местного дворянина, учившегося в Дерпте как раз в те годы, когда С.Ф.Уваров, приехав из-за границы, поступил в "Рутению" и готовился потом к магистерскому экзамену. Отношение ко мне всех моих нижегородских родных, начиная с матушки, вступило в новую фазу. Время и та самостоятельность, которая развилась во мне в Дерпте, сделали то, что на меня все смотрели уже как на личность. И прежняя разница между тем, как мне жилось в доме деда (где оставалась мать моя), и в тамбовской усадьбе у отца – уже не чувствовалась. Но с отцом все-таки жилось гораздо привольнее, как бы в воздухе товарищества. Мы проводили дни в откровенных беседах, я очень много читал, немного присматривался к хозяйству, лечил крестьян, ездил к соседям, с возрастающим интересом приглядывался и прислушивался ко всему, что давали тогдашняя деревня, помещики и крестьяне.
Запахло освобождением крестьян. Дед мой
Ежегодные мои поездки "в Россию" в целом и в деталях доставляли обширный материал будущему беллетристу. И жизнь нашего дерптского товарищеского кружка в последние два года питалась уже почти исключительно чисто русскими интересами. Журналы продолжали свое развивающее дело. Они поддерживали во мне сильнее, чем в остальных, уже не одну книжную отвлеченную любознательность, а все возраставшее желание самому испробовать свои силы.
В семействе Дондуковых я нашел за этот последний дерптский период много ласки и поощрения всему, что во мне назревало, как в будущем писателе. Два лета я отчасти или целиком провел в их живописной усадьбе в Опочском уезде Псковской губернии. Там писалась и вторая моя по счету пьеса "Ребенок"; первая – "Фразеры" – в Дерпте; а "Однодворец" – у отца в усадьбе, в селе Павловском Лебедянского уезда Тамбовской губернии.
Петербургу принадлежит знаменательная доля впечатлений за последние дерптские годы и до того момента, когда я приступил к первой серьезной литературной вещи.
Довольно свежо сохранился у меня в памяти тот проезд Петербургом, когда выставлялась картина Иванова "Явление Христа народу". Я попал в воздух горячих споров и толков на Васильевском острову и помню, что молодежь (в том числе мои приятели и новые знакомцы из студентов) стояли за картину Иванова; а в академических кружках на нее сильно нападали. На Васильевском острову зазнал я немало студентов, принимавших потом участие в волнении 1861 года. Я гостил в квартире братьев того Вл. Бакста, с которым мы в Дерпте перевели первый том "Физиологии" Дондерса. Оба они известны публике; старший – как один из первых передовых издателей, переводчик немецких и английских книг; второй – как профессор физиологии. Позднее, к 60-м годам, к тем же кружкам принадлежал студент Н. Неклюдов, вожак студенческой братии, который начал свою известность с Петропавловской крепости, а кончил должностью товарища министра внутренних дел и умер в здании "у Цепного моста", превратившись из архикрасного в белоснежного государственника и обличителя крамолы.
Автором пьес я, еще студентом, попал и в тогдашний театрально-писательский мир, и в журнальную среду.
Из тогдашних крупных литераторов зазнал я Дружинина, к которому явился как к члену Театрально-литературного комитета, куда я представил уже свою комедию "Шила в мешке не утаишь", переименованную потом в "Фразеры". Из-за пьесы вышло знакомство с Я.П.Полонским, жившим в доме Штакеншнейдера. Он заставил меня прочесть мою вещь на вечере у хозяев дома, где я впервые видел П.Л.Лаврова в форме артиллерийского полковника, Шевченко, Бенедиктова, М.Семевского – офицером, а потом, уже летом, Полонский познакомил меня с М.Л.Михайловым, которого я видал издали еще в Нижнем, где он когда-то служил у своего дяди – заведующего соляным правлением.
Помню и маленький эпизод, о котором рассказывал С.В.Максимову в год его смерти, когда мы очутились с ним коллегами по академии. Это было в конце лета, когда я возвращался в Дерпт. У Доминика, в ресторане, меня сильно заинтересовал громкий разговор двух господ, в которых я сейчас же заподозрил литераторов. Это были Василий Курочкин и Максимов.
В последнюю мою поездку в Петербург дерптским студентом я был принят и начальником репертуара П.С.Федоровым, после того как мою комедию "Фразеры" окончательно одобрили в комитете и она находилась в цензуре, где ее и запретили. В судьбе ее повторилась история с моим руководством. Редакция "Русского слова" затеряла рукопись, и молодой автор оказался так безобиден, что не потребовал никакого вознаграждения.