За веру, царя и Отечество
Шрифт:
После похорон жены по селу поползли слухи, что староста от несчастий, свалившихся на него, стал не в себе, помутился разумом, и доверять ему решение общинных дел и уж тем более представлять интересы сельчан в чиновничьих приказах никак нельзя. Эти грязные наветы не замедлила поведать Петру сердобольная крестная матушка Праскева Ивановна.
В любой деревне есть свои смутьяны, охотники навести тень на плетень, и не ради какой-то правды, а просто по-другому им жить не интересно. Чем грязнее и непригляднее выставляют они соседей, тем лучше они сами себе кажутся. И вот ползёт грязный слушок от избы к избе, ему и не верит никто, но невольно начинают приглядываться к старосте: а вдруг он и в самом деле… того. И уже каждое лыко к нему прикладывают, походя косточки перемывают.
«Это кому же я дорогу перешел, чего добиваются клеветники, за что зло держат?» – Петр терялся в догадках, а когда от близких людей узнал, откуда сплетня выползла, неприятно удивился: – от сына повитухи, Василия, сорокапятилетнего вдовца. Потому и живучим навет оказался, что вроде как не от пустоцвета Васьки-Килы исходил, а от его матери-повитухи, а той, мол, как не знать – она рядом с Петром была, когда Дарья умирала.
Кила был мужичонкой никчемным, жутко скаредным и по-черному завистливым. Лет десять назад извел он свою жену попреками да побоями; хотя на селе всем уши прожужжал, как он жену любил, а она, мол, потаскуха так и норовила под другого лечь, пока он на промысле деньгу зашибал. «Деньги» той, правда, никто в семье не видывал, если что и зарабатывал, то до избы не доносил, в кабаках просаживал. Но вернувшись с извоза, любил показать, кто в доме хозяин, часами допытываясь, сколько жена пряжи наготовила, что связала и где денежки от продажи варег да кружев.
После смерти жены Василий так и остался бобылем – ни в родном селе, нигде в округе не нашлось дуры, чтобы в рабство за него пойти. За годы вдовства мужик совсем обленился и опустился, неряшливая, свалявшаяся борода была вечно удобрена хлебными крошками и кусочками квашеной капусты; на заросшем мятом лице виднелись только крупный мясистый нос и слезящиеся, с красными прожилками глаза. Задубевшую на плечах рубаху и просоленные порты не снимал по месяцу. Время от времени Кила собирался куда-то на промысел, бубня своё любимое «не соха оброк платит…», на что матушка раздраженно его обрывала: «от поры до поры вы все топоры, а пришла пора – и нет топора». Устала Мария Егоровна корить своё неисправимое отродье, переживала только за внука Афанасия, чтобы не пошел он по стопам своего непутевого тятеньки, и потому делала всё, чтобы внук не чувствовал себя сиротой – была ему скорее матерью, чем бабкой.
Внук подрос, засиживаться в женихах не стал и в двадцать лет женился. Поселился с молодой женой на половине бабы Маши, а дверь на другую половину заколотил наглухо гвоздями. И понял тогда Василий, что не хозяин он больше в собственном доме; и от этой крутой перемены чувство царящей кругом несправедливости обострилось в нём ещё сильнее. Когда матушка вернулась из дома старосты без подарков и угощения, Кила посчитал себя лично обиженным и оскорбленным. В хмельной голове родилось убеждение, что Петр Терентьев, забывший святые традиции, выжил из ума. Вскоре об этом «прискорбном» факте от Васьки, как бы со слов повитухи, узнали соседи. Цена его пьяной брехни всем известна, но вот пошла же гулять байка по селу, потому как нет у людей приятнее занятия, чем за глаза свою ближнюю власть с навозом мешать.
…Вот уже и графское село Рождествено осталось позади, скоро на реке Синичке покажется Ангелово, оттуда до Сабуровки рукой подать. Рыжуха хорошо чувствовала своего хозяина. Когда он сидел в седле неподвижно, крепко задумавшись, она переходила на шаг, словно боясь растрясти его мысли, но как только седок начинал ерзать и шевелить стременами, переходила на легкую рысь.
«Ладно, – Петр жестко усмехнулся, – я тебе, Кила, язык-то укорочу…»
Ангелово встретило Петра благовестом – в церкви начиналась служба. Поискал глазами колокольню, перекрестился
От речки, плавно покачивая деревянными ведрами на расписном коромысле, шла молодая баба. Из-под длинного темного сарафана выглядывала голая ступня, и словно застыдившись, быстро пряталась, а вместо неё появлялась другая, и эта игра не кончалась. Цветастый передник плотно охватывал женщину по талии, один край его был высоко поднят и наискось заткнут за пояс, с плеч вдоль белых рукавов кофты спускались, сливаясь с передником, концы красно-бежевого платка. Петр, откровенно любуясь женщиной, почему-то спрыгнул с коня и замер с поводом в руках. Только он успел подумать: «красавица с полными ведрами – к удаче», как женщина, придержав шаг, улыбнулась ему и спросила легко, не смущаясь:
– Хочешь водицы испить?
Петр молча кивнул. Прищуренные глаза женщины смотрели насмешливо: она чувствовала, что ею любуются. Чуть повела станом и влажное ведро подплыло вплотную к его рукам. Засмеялась:
– Пей, пей, Еремей – не болотна вода.
– Меня Петром зовут – неловко отозвался он, – а за водичку спасибо! – Промочив горло, вдруг осмелел, взглянул в упор на молодуху и спросил:
– Что это ты по воду так разоделась? Али праздник сегодня какой?
Женщина снова легко засмеялась:
– Разоделась-то? Так у нас обычай в таком наряде по воду ходить, чтобы корова молока больше давала. А у вас разве не так?
Петр почувствовал, что его втягивают в игру – «Незамужняя что ли, или вдова соломенная?», – но шутливый манер поддержал:
– У нас–то? Мы коров из лаптя окуриваем, чтобы не болели, и молоко жирным было.
Улыбнулась молодуха, качнулась гибким станом вперёд и поплыли дальше над пыльной дорогой полные ведра. И минуты не прошло, как всё исчезло, словно привиделось. Петр вставил ногу в стремя и одним рывком взлетел на лошадь. Покачиваясь в седле, медленно приходил в себя. Что за наваждение случилось с ним? Ведь всего-то парой слов перемолвились с молодицей, а душу обожгло, словно не речной воды, а кипятка глотнул. А говорит-то она как хорошо и складно! Про такую не скажешь: «бабий ум, что бабье коромысло: и косо, и криво, и на два конца». Миновав село, Петр с сожалением вспомнил, что не спросил, как зовут красавицу. Оглянулся, вздохнул – поздно промах исправлять…
После смерти Дарьи тоскливо текло время для Петра, а ведь он с утра до вечера среди людей, вечно в заботах, которые не дают расслабиться. А каково дочери Ирине? День-деньской крутится, всё хозяйство на ней, головушки поднять некогда. Сережка маленький часто плачет – всё у него что-то болит. И старики после смерти невестки совсем сдали – не помощники они в доме. Сколько ещё протянут – год, два, а что потом ждет Петра? Маленькому-то настоящая мамка нужна, да и ему, чего уж там, хозяйка в доме… Но появится в избе другая женщина, Ирине ещё горше станет – взрослая она уже, сама невеста… Замуж её отдавать надо, отпускать из дома… Тогда и у него руки будут развязаны.
Эта простая мысль только сейчас пришла Петру в голову, и он почувствовал облегчение, словно, наконец, достиг перевала, после которого самое трудное осталось позади, и неразрешимые ещё вчера вопросы благополучно нашли своё разрешение.
* * *
В Сабуровке дворов было меньше, чем в Куркино, и церкви здесь не было, – сельцо, значит, не село. Но, куда ни посмотришь, зажиточность и богатство бросались в глаза. Вдоль мощеной камнем дороги были вырыты канавы для сточной воды, рубленые дома (назвать их избами язык не поворачивается) обшиты снаружи тёсом – роскошь невиданная! В самом центре Сабуровки красовалось несколько двухъярусных теремов–шестистенок! Прямо-таки боярские хоромы! Это кто же в таких живёт? А наличники-то, батюшки, наличники-то какие – резные да ажурные! Поверх окон будто кокошники надеты, а по бокам точь-в-точь рушники вышитые спускаются, и понизу, как на юбке подвенечной, кружева висят. Это же надо какая красота!