За землю Русскую
Шрифт:
Окул всю ночь не отходил от боярина. Болело сердце у холопа, когда слышал, как Стефан Твердиславич звал Андрейку. Нет Андрейки, остался он в поле, на берегу дальней Невы-реки, и невеста, что сулит боярин сыну, сидит в вековушах.
К утру боярин опамятовался, попросил квасу, выпил. Казалось, отпустила хворь. Послал Окула проведать Ефросинью, но когда Окул вернулся из терема боярышни, Стефан Твердиславич снова метался в бреду. Окул послал Тихмка, воротного сторожа, чтобы нашел тот Омоса-кровопуска: послушать, что скажет ворожбец?
Без прибауток, с нахмуренным ликом вошел Омос в горницу к боярину. Положил истовый поклон в передний
— В огневице болярин… Тучен он, тяжел… Дурную кровь надо открыть.
Страшно Окулу согласиться с тем, что предложил Омос, все же слова о «дурной крови» обороли страх. Хворь — не игра, не убережешься от нее ни висячим замком, ни дверью дубовой.
— Не огневался бы болярин, — с сомнением покачал головой Окул.
— Твоя воля, — насупился Омос.
Окул взглянул на Омоса, перевел глаза на боярина. Стефан Твердиславич молчит, но дышит тяжело, точно поднялся он на крутую высокую гору и не может перевести дух.
— С легкой руки… Делай, Омос! — решился Окул.
Омос открыл кровь. После этого боярин затих: не бредит, не мечется, но жар от него не отступил.
— Вчера здоров и весел был осударь-болярин, с чего бы ему нынче-то? — жаловался Окул Омосу. — Не наговор ли чей на него?
— Наговора не чую, — Омос отверг догадку Окула. — Может, гость у вас был нежданный аль чужой кто? С глазу пришла хворь.
— Не было никого чужих в хоромах, — терялся в рассуждениях Окул. — Да и болярин наш сколько уж времени хором не покидал, разве что в Грановитую…
— Виделся с кем болярин вчера, перед тем как почуял хворь? — приставал Омос.
— Утром он, как встал, меня кликнул, — сказал Окул, перебирая в памяти все, что делал боярин вчера. — Спрашивал: довольно ли меду у нас в медуше? После рухлядь да узорочье смотрел, велел кусок паволоки цареградской да оксамит нести в девичий терем, где холопки-девки приданое шьют болярышне. В тереме недолго был, видел болярышню свою нареченную, а как вернулся оттуда — спросил у меня отвару малинового. Выпил горячего и будто б заснул… С полуночи бредит и мечется в жару.
— С болярышнейто о чем говорил, она-то что?
— Не ведаю. Один был в тереме у нее осударь-болярин.
— Чай, горюет она, как узнала о хвори боярина?
— Ей ли не горевать! Ладилась под венец… Болярыней в хоромах стала бы.
— Хм… — хмыкнул, насупясь, Омос, помолчал значительно и сказал — Спросить бы ее мне… По тайности.
Как назвал боярин Ефросинью своей нареченной, ни песен, ни смеха ее никто не слыхал в тереме. Лицо у нее осунулось, под глазами легла синева. Сядет Ефросинья на лавку к окошечку и, не шелохнувшись, надолго забудется так. Войдет в светлицу мамка Ермольевна, спросит о чем-либо — Ефросинья будто не слышит.
А как рада была Ермольевна счастью своей боярышни! Сирота безродная, ни приданого у нее, ни имени, а ну-ка сирота-то хозяйкой войдет в хоромы боярина Твердиславича. Слов нет, хороша Ефросинья, и лицом и станом — всем взяла. Как поднимет она темные ресницы свои да взглянет ясным взглядом — каменное сердце тронет. Но на что и красота девице, когда в чужих хоромах, из милости коротает жизнь. Может, кто из посадских молодцов присватался бы… И вдруг — счастье! Сам болярин, Стефан
От радости, что явилось счастье боярышне, проглядела Ермольевна горе Ефросиньи. «Как не горевать голубке о жизни девичьей?» — думала мамка, глядя на заплаканные глаза девушки. Спохватилась Ермольевна, да поздно. Поблек румянец на щеках у Ефросиньи, сама она как неживая. Заохала Ермольевна: ну-ка боярин увидит в горе нареченную, что скажет, какое наказание положит мамке? Ермольевна не знала, что делать, как спасти ей боярышню и себя от беды?
Потому-то не печаль принесла Ермольевне весть о недуге боярина. Собралась она поутру к ранней обедне, ко Власию; молилась и свечу восковую поставила перед образом «утешительницы» за то, чтобы не встал боярин наскоре, подержала бы его хворь.
Ефросинья была одна в светлице, когда пришел Омос. Не оглянулась она, не слыхала. Омос тихонько прикрыл за собой дверь, снял колпак, помял его в руках и вдруг разлился скороговоркой:
— Хорошо жила, весела была, о чем припечалилась, болярышня?
— Омос! — вздрогнула Ефросинья. — Давно не бывал.
— Давно, — подтвердил Омос, переминаясь с ноги на ногу. В светлице у Ефросиньи стал он иным, чем только что был в горнице у боярина. Стоит, притопывает, в глазах искорки. Недаром отговорил он Окула, не взял с собой к боярышне. — Ходит Омос не далеко, не близко, — завел он присказку, — слушает — запоминает, в чужую суму не заглядывает. Летал сокол над бережком, искал, сизокрылый, лебедушку. Не высоко живет она и не низко, не далеко и не близко, во резном терему за семью дверями дубовыми, за семью замками железными. Покружился сокол над теремом и полетел за синее море разрыв-траву искать. Вернется он — упадут замки железные, откроются двери дубовые; вызволит сокол лебедушку из неволи.
— Непонятна твоя сказка, Омос, — сказала Ефросинья. — Не люба, знать, соколу лебедушка; не летел бы он за море от любимой.
— Так ли? — усмехнулся Омос. — Сокол — птица быстрая, ни ветра буйного, ни стрелы каленой не ужаснется; не оглянешься, как снова он тут, снова кружит над теремом. Есть для тебя, болярышня, иная сказка у Омоса, да не знаю, захочешь ли ее послушать?
— Говори!
— Что скажу — не гневайся, не по сердцу слово — останови! Начиналась сказка на Великом Новгороде, не в болярских хоромах, не в веселом гулянье, а на божьей паперти; ни осенью, ни зимой — весною раннею, под спас-вознесенье. Ставила девица свечу восковую перед иконою, а как отмолилась, вышла на паперть — увидала доброго молодца. Хорош и пригож, силен и статен… Стоит он перед девицей, не может глаз от нее отвести. Не знает, что случилось с ним. Не речью ласковой — красою своей приворожила. Полюбил молодец ту девицу пуще жизни, пуще самого себя, да не знал — откуда она, чьего роду-племени?
— Где он нынче, тот молодец? — потупясь, спросила Ефросинья. — Жив он аль выдумал ты такого?
— Жив. Видел он Омоса, просил, как придет случай, сказать сказку о нем той, что сердце в груди зажгла.
— А ты… сказал? — спросила Ефросинья; у самой пламенем занялось лицо.
— Сказал. Сказал то, что слышала ты, болярышня.
— Не обо мне сказка.
— Не о тебе…
— Не знаю, кто он?
— Он-то? — хитро-хитро усмехнулся Омос. — Жаль, что не слыхала ты о славном госте Василии Спиридоновиче.