Забыть Палермо
Шрифт:
Надо сказать, что род барона де Д. уже в нескольких поколениях выделялся либеральными идеями. Предок дона Фофо был одним из тех сицилийских аристократов, которые сражались вместе с Гарибальди, вместо того чтобы забиться в глубины своих владений, как делали многие знатные люди в этих местах. После плебисцита, присоединившего Сицилию к Италии, по приказу барона де Д. были зажжены триумфальные факелы на вершине горы Каталфано и на принадлежащих ему высоких башнях, построенных еще во времена Карла Пятого на мысе Монжербино, в Сант-Элна и Сан-Никола, а во дворе Соланто люстры зажгли днем и окна открыли настежь, чтобы население видело и разделяло семейный триумф. Такая фантазия была вызвана патриотическими чувствами, которые обуяли всю семью. Этим энтузиазмом и объяснялось внезапное желание сына барона уехать на континент, отбыть там военную службу, показать свою приверженность идее итальянского единства. На острове встретили это с удивлением. Родина… Родина… В этом еще убедить надо. Ну, допустим, такая родина тебя устраивает, но чего ради отбывать на континенте воинскую службу? Что за муха его укусила? Человек из такой семьи… Разве молодой барон не мог себе позволить откупную? Тем не менее отец дона Фофо стал лейтенантом 13-го
Впрочем, эту выходку ему простили, когда узнали новость о его обручении с девушкой, как говорили, очень красивой и родом из старинной флорентийской семьи. То, что он породнился со знатным родом, обеспечило молодому барону почтительное отношение министров и лиц, имеющих влияние.
Когда девяностолетний соратник Гарибальди умер, его везла на кладбище четверка лошадей, украшенных черными султанами, впереди катафалка шествовали сироты в два ряда — это были местные жительницы, которых покойный воспитывал за свой счет. Следом двигалась целая процессия экипажей с венками и заплаканными родственниками. Лейтенанту артиллерии, естественно, пришлось расстаться со столичными удовольствиями, со светской средой, в которой он, как аристократ и офицер, часто бывал, и возвратиться в Соланто, чтоб взять на себя обязанности барона де Д., хозяина этого края.
Он приехал вместе с молодой женой, демонстрировавшей свою независимость и странные вкусы, вызывавшие среди окружающих некоторое замешательство: ей нравилось сидеть на солнце или ходить одной к римским развалинам в Соланто, к этой груде старых камней, которые не упоминались ни в одном путеводителе и были совершенно неинтересны. Или еще хуже… Она уезжала с рыбаками на лов тунца во время нереста, чтобы подстеречь рыбу на этой дороге любви. Она часами находилась здесь, склонившись над ловушкой-сетью. Странное занятие, а? Следить за тем, как неумолимо движутся рыбы к своей смерти. Не извращение ли это? Чем объяснить то внимание, с каким она вслушивалась в хриплый голос рыбака, называемого «раисом», человека, одиноко стоявшего в лодке в центре рокового квадрата… Напрасно она твердила, что интересуется только ритуальными заклинаниями и мольбами к святому Петру о том, чтоб ловля удалась, все это не так, просто ей нравился этот «раис», подававший сигнал к избиению, верховодивший работой убийц. Да, она была околдована, этому так легко было поверить, глядя, как напряженно она следила за руками, державшими гарпун, за агонией пойманных тварей, вслушивалась в этот шум, крики, глухие удары ножей, добивавших свои жертвы на дне лодок. Жестокость этого зрелища увлекала ее, заставляла забывать все на свете. Да что говорить… Опасения ее новой семьи имели свои основания. Из сказанного очевидно, что молодой барон де Д. и его супруга уже не принадлежали к аристократии прошлого, отличавшейся предрассудками, в силу которых в этой среде только мужчины имели право повсюду бывать, говорить о чем хотят, жить там, где им нравится, где считалось невероятным, чтоб женщина позволяла себе спорить с ними. Однако брак молодых казался счастливым, и ссоры, вспыхивавшие между ними, были похожи на нелады влюбленных. Попрекать их за нравы, не свойственные предкам, пожалуй, не стоило. Жизнь их соответствовала обычаям нового времени, они покидали свои земли, путешествовали, разве это было доказательством их распущенности? Однако никто не смог бы помешать окружающим думать, что недостойно знатной семьи следовать, например, за первым попавшимся певцом во время его гастролей и даже приглашать в свой дом. Точно во дворце Соланто можно принимать клоунов… Одно дело — раз в году сходить всей семьей в оперу, подремать там, и уж совсем другое — ездить вслед за каким-то тенором и рассуждать о его совершенствах или недостатках да еще и восторгаться им до забвения всяких приличий. Особенно волновало умы имя, принадлежавшее некоему солдату 13-го артиллерийского полка, у которого барон де Д. во время своего пребывания в этой части обнаружил исключительный дар. «Голос, равного которому нет, — говорил барон. — Пока еще некоторые недочеты в верхах… Но тем не менее редчайший голос. Чистое золото…» Молодая баронесса была так же неистощима в похвалах по этому адресу. И это еще не все. Она ведь говорила, что пешком пойдет на край света, если этот молодой солдат будет там петь. Невольно думалось, как изменились времена.
Все это началось еще в Риети па пасху во время совместного обеда солдат и офицеров. Именно тогда барон де Д. встретил этого молодого артиллериста. К концу обеда один новобранец, смуглый и ужасно худой, встал с бокалом в руке и сказал, что умеет петь. За столом все смеялись до слез. Это он-то певец! Этакий забавник, шутник какой! Неплохой парень, наверно, но поет небось на манер клистирной трубки. Откуда он? Из Неаполя? Не удивительно, что так худ. Просто жалость берет. Новобранец почтительно представился полковнику и предложил спеть застольную песню из «Сельской чести», так как это единственная ария, которую он поет. И начал петь. Барон де Д. откинулся на спинку стула, закрыл глаза и ощутил невыразимое счастье, что-то похожее на опьянение, если опьянение может так окрылить, умножить силы и внушить уверенность, что ты сейчас коснешься пальцем райских врат. Это было состояние экстаза, подлинного экстаза. Ничто — ни встретившиеся трудности, ни общее безразличие, ни уговоры недоумевающего полковника: «Господин лейтенант, да на что вам этот замученный голодом парень?.. Что это за голос, вроде венецианского стекла, хрупкий, вот-вот разобьется?» — ничто не могло помешать барону де Д. утверждать, что достаточно этому нищему горемыке окрепнуть, собраться с силами, и он станет самым великим в мире певцом. «Можете сажать его к столу самого господа бога, отдать заботам повара святого Петра, пичкать его сардинами, пока не лопнет, все равно он будет таким же плоским, тощим и безголосым до конца жизни», — упорствовал полковник. Однако ничто не могло бы заставить барона де Д. забыть о той чудесной минуте, когда он впервые услышал, как поет солдат по имени Карузо.
Все знали, что Карузо обязан барону буквально всем. Без его вмешательства
Ах, эти прекрасные дни, счастливые дни в Риети, когда наконец свободный Карузо мог посвятить себя пению! Меньше недели ему понадобилось, чтобы выучить от начала до конца партию Туриду. Барон де Д. взял отпуск, чтоб полностью заняться своим протеже. Он аккомпанировал ему на пианино, внимательно наблюдая его манеру пения, звучание голоса, без устали повторяя: «Не забывай о темпе», «Внимательней, соблюдай темп», «Не тяни. Ну, раз, два… Еще раз… За ритмом смотри». Семь незабываемых дней!..
«Ты будешь несравненным Туриду, дорогой Эррико». Ведь тогда его звали Эррико, с «р», звучащим по-неаполитански, а не Энрико, по-итальянски. На это имя у него будет право позднее, когда придет известность, появятся шляпы аристократического фасона, костюмы, сшитые на заказ у портного, белые рояли и огромные афиши на стенах оперного театра «Метрополитен». В Риети, как и в Неаполе, где он родился, Карузо был еще только маленьким Эррико, так его звала эта орущая, потная детвора из узкого и глухого переулка, скрытого под огромным балдахином выстиранного белья… Эррико с улицы Сан-Джиованелли-альи-Оттокали, Эррико, сын бородача Марселино, рабочего с маслобойни, тот самый паренек, которого отец Бронзетти принял в свой хор. Потому что у него был голос, у нашего Эррико, такой, какого в этом квартале никогда не слыхали. Во время пасхальной службы его пение заставило рыдать всех верующих. В ту ночь умирала Анна… Вы ее не знаете? Она была матерью нашему Карузелло, нашему малышу с золотым голосом, мать нашего Эррико, и он в тот вечер плакал так, что душа разрывалась…
— Слишком печален твой Туриду, дорогой Эррико… Ноты, мой друг… Надо петь только то, что в них сказано. Сократи немного рыданья, а? И вздохи тоже… Оставь все это Сантуцце… Ей надо плакать, а не тебе. Ты Туриду, человек без всякой совести, соблазнивший честную женщину, сбивший ее с прямой дороги, скомпрометировавший ее, обесчестивший, не забывай этого. Ну… На этот раз в темпе. Начали…
Барон де Д. насвистывал реплики Сантуццы или с увлечением исполнял их во весь голос, и его «О царь небесный» вызывало у вас слезы на глазах. Потом, забывая, где он находится, барон мысленно представлял себе театр, репетицию, себя в качестве дирижера, жесты которого вызывают пение пятидесяти скрипок. Лилась мелодия, которую впоследствии играли во всех кабачках мира, во всех кафе, где оркестры безжалостно ощипали ее до последнего волоска. Но это было потом, а в давние времена она имела стиль и душу. Ибо барон любил музыку и дорожил каждым ее звуком. Он «играл» за арфу, мандолину, за цимбалы; в отдельных мостах довольно поверхностно, ведь Масканьи не Бах, но всегда с пониманием, а когда доходил до самых эффектных моментов, то ни один из них не пропадал. Можно было проследить эти все «pizzicato», содержавшиеся в партитуре, звон колоколов, имитировавших пасхальное шествие; барон воспламенялся до того, что восклицал: «Двигайтесь же! Вперед!..», не отрывая при этом рук от клавиатуры и наполняя тревогой молодого певца, зажатого между пианино и туалетным столиком и думавшего про себя — черт возьми, чего же от меня ждут? Но барон де Д. обращался не к нему, а к толпе невидимых статистов: «Двигайтесь же, черт возьми, вперед! Вас, как быков, надо погонять…» И вдруг слышалась аллилуйя, и целое шествие с горящими свечами пересекало комнату, нескончаемые шеренги детского хора, балдахин для святых даров, и монахи, монахи, монахи… Ах, эти прекрасные дни в Риети, полные восхищения от bel canto!
Трудно представить себе после стольких лет скромное жилище артиллерийского лейтенанта в гарнизоне Риети. Выбора не было, никакого, кроме двух небольших комнат в квартире нотариуса. Пианино не без труда затолкали между кроватью и зеркалом, чтоб нашлось место для обеденного столика, на который молодая супруга каждый вечер молчаливо ставила тарелки. Боже небесный, до чего она была хороша! Прекрасна! Как прекрасна! Едва она показывалась в комнате, все туманилось в голове певца. Она устраивалась на кровати, чтоб слушать его. Где ж еще? Других мест не было… Она ложилась, и теперь уже ничто не мешало смотреть на нее, светловолосую, необыкновенно тоненькую… А ее ножки… Разве можно было оставаться равнодушным, когда она шептала: «Это чудесно, чудесно!» А барон де Д. отвечал ей: «Ты музыкальна, как сама музыка… Ты моя музыка». Именно так это было. Ее голос, ритм произносимых ею фраз, каждая из ее интонаций были музыкальны… Карузо говорил ей: «Не уходите… Когда вы здесь, мой голос сам поет». И урок продолжался, проходили часы, и все забывали о том, что пора есть. Флорентинка, довольно! Но чувства меры у нее не было, это сказывалось во всем — и в безудержной трате времени и даже в манере восторженно смотреть своими огромными глазами с такими большими зрачками. Когда наконец садились за стол, она не касалась еды. О чем она грезила? Что выражали эти бездонные глаза, непостижимо зеленые, смотревшие то на одного, то на другого? И отчего заволакивались они этой дымкой — от трепетного ли голоса Карузо, этого чудесного голоса, раскинувшегося, как золотое небо, над пасмурной серостью всего окружающего, или от чего еще?
Ни барон де Д., ни его жена не присутствовали на дебюте великого певца в 1895 году в театре Массимо в Палермо, потому что в тот вечер у них родился сын. Имена, которыми он был наречен, выбрала мать против желания всех родных. Она хотела, чтоб его звали Родольфо, как поэта из французского романа «Жизнь богемы», которым увлекался сам Пуччини, и, кроме того, Владиславом — имя это было продиктовано теплым чувством к одному из своих дальних польских родственников, — и, наконец, Францем, неясно, из каких соображений. Может, в честь Листа…
Родольфо-Владислав-Франц де Д. Что за сумбур! В Соланто это вызвало одно недоумение. Этакая уйма иностранных имен оскорбляет слух. Во время крестин, которые вел палермский архиепископ, величественный старец долго силился произнести трудные ему звуки, а под конец сердито заурчал что-то и сказал: «Оставим это, вы меня поняли?» После церемонии он не удержался и язвительно заметил, что было бы предпочтительней назвать дитя Антонио, так же как его отца и деда. Земляки тогда бы, наверно, называли молодого барона дон Нинуццо, а не дон Фофо.