Зачарованные смертью
Шрифт:
Мы мало думали о социализме, мы в нем просто жили. И меня он интересует, обыкновенный социализм, внутренний, домашний. Какой он был на улице и дома, в театре и на площади, в школе и на фронте, в родильном доме и на кладбище. В крике и в шепоте. В искреннем доносе и стихах. Я торопилась запечатлеть, казалось бы, знакомые лица: какими они были - поколения революций, репрессий, оттепелей, застоев. "Лицом к лицу лица не увидать" писал поэт. Но в историческом отдалении есть свои опасности: исчезнут подробности, детали, портреты, в которые уже нынче, когда все еще рядом, невозможно поверить, так они невероятны. И кто поручится, то через десять двадцать лет мы не начнем придумывать,
Почему в этой книге собраны рассказы самоубийц? А не рассказы обыкновенных советских людей с обыкновенной советской биографией? В конце концов, кончают с собой и просто от любви, одиночества. Но все равно во всем присутствует время... Тем более что мы - соборные люди, до сих пор мы никогда не жили каждый со своим одиночеством. Мы жили с идеей, с государством, со временем. Государство было нашей вселенной, космосом, религией. Оно делало нас соучастниками всего, что с ним было - и страшного, и великого.
Теперь нам надо самим добывать смысл своей жизни. И мы учимся одиночеству, порой вот такой немыслимой ценой...
"Самоубийство, как явление индивидуальное, - писал в эссе "О самоубийстве", изданном в 1931 году в Париже, Н. Бердяев, - существовало во все времена, но иногда оно становилось явлением социальным". Добавим политическим. Это и был предмет моего исследования - люди идеи, выросшие в этом воздухе, в этой культуре, и не перенесшие ее крушения.
На глазах тех, кто его обустраивал и заселял, исчезает гигантский социалистический материк. Остаются мертвые, застывшие кратеры, бестелесная зола охладевших страстей и предрассудков. Все это вместилось в одну человеческую жизнь. И тот. укрываемый дымкой путь, не просто пятьдесят семьдесят лет, а чья-то молодость и "усыпанный товарищами берег". Они остались там: кто на гражданской в 22-м, кто в ГУЛАГе - в 37 -м, кто под Смоленском - в 41-м.
Идеям не бывает больно. Жаль людей.
Но мы слишком сплелись, соединились со своими мифами. Так слитно, что не отодрать.
Если мифы чего-нибудь боятся, то только не времени. Время действует на них, как вода на цемент, оно придает им даже некий исторический аромат, самые страшные из них делает и привлекательными. Мифы боятся одного - живых человеческих голосов. Свидетельств. Даже самых робких...
Если сейчас не хватает мужества их выслушать, то хотя бы соберем в запасники. Чтобы не исчезло, не выпало из истории наше звено...
Потому что мы, люди из социализма, похожи и не похожи на всех остальных. У нас свой язык, свои представления о добре и зле, о грехах и мучениках. Мы похожи и не похожи на людей вообще, точно так же, как человек, выпущенный из тюрьмы, но просидевший там много лет, похож и не похож на остальных в толпе. В тюрьме у него имелась кровать, всегда был обед, пускай перловая каша с килькой, но обед был, и детали, которые он точил. или доски и столярный инструмент. Он знал, что в пложенный срок ему выдадут новую фуфайку, новую шапку, новую рубашку и новые трусы. Принесут зубную щетку, ложку... Все до самых интимных мелочей, до абсурда было продумано, отлажено без его участия. А на свободе надо думать и отвечать за все самому. Неуютно. Растерянно. Это состояние Э. Фромм определил как "бегство от свободы".
Мне кажется, что я знаю этого человека, он мне хорошо знаком, я вместе с ним живу, бок о бок. В тех же домах, очередях, на концертах. Он - это я. Мы вместе. Мы все - свидетели. Свидетели и участники, палачи и жертвы в одном лице - на обломках того, что еще недавно слыло гигантской
И надо признать, хотя страшно, зачеркивается верование нескольких поколений, что долго, слишком долго нами владела идея, которую иначе, как танатологией, наукой о смерти, не назовешь. Нас учили умирать. Мы хорошо научились умирать. Гораздо лучше, чем жить. И разучились отличать войну от мира, быт от бытия, жизнь от смерти. Боль от крика. Свободу от рабства.
Это слова, а слова нынче бессильны. Пусть говорят судьбы...
Я безнадежно влюблена в реальность. Но это самое страшное - собраться с духом и броситься в пропасть бесконечного страдания другого человека. Я не успеваю набрасывать портреты. Слишком быстро ни меняются, слишком подвижны и неустойчивы черты нашей новой истории. Я делаю простые снимки. Моментальные снимки. И всегда помню, что в одной фотографии отражается всего лишь одна сотая секунды. тороплюсь. Но все-таки надеюсь, что это не только фотографии и документ, но и образ моего времени, каким я его вижу.
Вы не задумывались, почему так волнуют бесхитростные семейные альбомы? Они невинно просты и бессмертны. Наверное, впаду в грех, но все-таки осмелюсь: искусство мне напоминает, свидетельствует о Боге, а семейные альбомы рассказывают о маленькой бесконечной человеческой жизни... Взглянуть бы сейчас на обычную. фотографию обычной девочки, например, Древней Греции или Рима... Вот она - с бабушкой... Или - вот она - невеста... О чем и какими словами признавались ей в любви? О чем болтала с подружками? Воскресло бы время. Живое время, когда простое становится великим.
И чем больше слушаю и записываю, тем больше убеждаюсь, что искусство о многом в человеке и не подозревает. Не все говорят слова, не все могут краски, не все дано звукам, не все спрятано в молитвах...
Зачем-то каждому из нас дана своя жизнь. И свой путь.
Уходит время... Время великих обманов... Послушаем его свидетелей. Честных свидетелей. Пристрастных. Они убивали себя, чтобы жили призраки...
Дьяволу надо показывать зеркало. Чтобы он не думал, что невидим...
Вот и ответ на вопрос: зачем эта книга. Все дело в призраках. Если мы не убьем их, они убьют нас...
История с обмотками, красными звездочками
и четвертым сном Веры Павловны
Василия Петрович Н.
– член коммунистической партии с 1920 года, 87 лет
"Я подумал: хороший день для смерти. Чисто. Снег. Кто-то начнет все сначала. Жизнь - театр, у кажого - своя роль. Мой театр исчез. Люди, которые были когда-то моими друзьями, с которыми у меня была она память, одно время, уже обратились в воспоминания, в туман. я не могу их отличить от сна. От ночного бреда. Одно время заканчивается, начинается другое. Мне далеко за восемьдесят. Я ужасно старый. Впасть бы в старческий маразм - вот гдде спасение. Становишься свободным, как ребенок, нет памяти ни о чем... Нет, вижу все отчетливо, как на рассвете...