Зачарованный киллер
Шрифт:
Ну и лады! Вот тебе сто рублей, сходи куда–нибудь отдохнуть хорошенько. А мне что–то нездоровится, я дома посижу. Да и поработать надо — писанины накопилось… Такова уж доля коммерсанта — много денег, но еще больше писанины. Мороженого мы тебе оставим, гуд?
— Гуд! — весело махнула Саша рукой.
Бене я выдал денег на мороженое и договорился, что если он придет с девчонкой, то позвонит условным звонком — два длинных, два коротких… Оставшись, наконец, в одиночестве, я пошарил на кухне, нашел полупустую банку кофе, с удовольствием сварил себе чашку, положил две ложки сахару и уселся на балконе, поглядывая на грешный мир с
Вскоре я понял, что привычка ежедневно исписывать хотя бы по страничке в день — хуже курения. Впрочем, я и не собирался прекращать этого занятия, для того и тетрадь купил. А за прошедшие сутки столь ко было всякого, столько событий разных, — думал, не до писанины будет.
Я открыл тетрадь, задумался. Не хотелось вспоминать армию, не хотелось вспоминать журналистику. На первой странице новой тетради я крупно и четко вывел: «Болото N …». А с красной строки начал: «И был день, и было утро, и была лужайка, поросшая сказочными цветами. И лужайка, как круглое зеркало будущего, жила в чащобе цивилизации, и поэтому казалась волшебной…» Я закурил, прошелся по комнате. Я уже видел эту лужайку, видел, как грязный, пропахший соляркой, уродливый механизм топчет красоту, как пурпурные бархатные лепестки мнутся ржавыми траками гусениц.
И был день, и было утро, и была лужайка, поросшая сказочными цветами. И лужайка, как круглое зеркало будущего, жила в чащобе цивилизации и поэтому казалась выпуклой и какой–то волшебной. И вылез грязный, пропахший соляркой механизм, и земля за плакала под уродливыми ржавыми траками гусениц, и слезы — мохнатые реснички пурпурных лепестков — оседали на разгоряченных боках железного чудовища. А затем выполз, урча, асфальтовый каток, дыша смрадными выхлопами, и скоропостижно превратил ос татки красоты в серый пятачок.
И вышли на серый асфальт люди — нелюди в защит ной форме и без лиц, и огородили серое существование щитами с указанием входов и выходов и надписями — «Жилая зона», «Рабочая зона», «Санчасть», ~ «Столовая», «ШИЗО», «ПКТ», «Штаб», «Клуб»… И ушли эти трудяги жуткой сцены, а по безжизненной плоскости асфальта двинулись колонны людей. Они тоже были без лиц, а униформа их выглядела бесцветно и мрачно. Шли они в затылок друг другу, еле волоча ноги, и колонна продвигалась со скоростью замерзавшей на осеннем ветру гусеницы. Только в одном направлении движение колонн несколько ускорялось — когда они шли в столовую. И если посмотреть на строй сверху, то серая череда стриженых голов напоминала какую–то гигантскую кишку, конвульсирующую бессмысленно и жалко.
И был день, и было утро, и день этот был не библейским, а черт знает, каким, и небо было беспомощно тусклым, а крошево бархатных лепестков оседало на чьих–то плечах, превращалось в символ издевательства над красотой.
А я уже шел по городу, удивляясь тому, что не слышу окрика часового, что вот снуют туда–сюда женщины, а я могу их спокойно рассматривать и вместе с тем дико радоваться живой и доступной зелени. Четыре года зеленый цвет растительности дразнил мое воображение. В зоне этого цвета не было…
Я шел, рассматривая город и прохожих, и странное чувство овладевало мной. Для всех время не стояло на месте, оно двигалось, в стране произошли какие–то перемены, связанные с деятельностью Горбачева, а для меня то же самое время все четыре года оставалось за меревшим,
Вырос племянник, но не поумнел, к сожалению. Выросли новые дома, но своим собственным уродливым видом они угнетали сады и парки. Речка, которая и раньше попахивала, теперь превратилась в клоаку. За то пароход–гостиница на этой речке оборудован современными кондиционерами, чтобы иностранцы (боже упаси!) не вдохнули ее «аромат».
Подписывая незначительную бумажку, я совершил обычную карусель по приемным, собирая подписи таких же надутых от чванства и столь же тупых чинуш. Вместо дешевого кофе в магазинах появились кооперативы, торгующие этим же кофе по цене золота. Появился СПИД, но исчезли презервативы. Даже «знаменитые» советские, несмотря на изрядную толщину резины.
Город манил свободой, но ощущение того, что я освободился, пропадало, когда я заходил в автобус или трамвай. Оно возникало снова в продовольственных магазинах, но продавщицы смотрели на меня из–за пустых прилавков с подозрением.
Я никак не мог избавиться от впечатления, что хожу по большой зоне с теми же отношениями между ее обитателями и охраной. Я не мог расслабиться, мне хотелось заложить руки за спину, встать в шеренгу. Я смотрел в лица людей и видел в них единственную перемену — озлобленную растерянность. И истаяло видение города, и вновь по серому плацу потянулись мерзлые гусеницы слитых тел. А где–то там, за сценой, или в подсознании гордо цвела поросль, бегали по ней загорелые дети и добрые собаки. И кто–то устанавливал оранжевую палатку, успевая трепать по холке льнувших к нему животных.
И возник на поляне крохотный ковчег отдыхающей семьи, за дымным шашлыком и таежным чаем. И девушка–большеглазка обняла отца за шею и шепнула ему что–то, а другие смотрели на нее с ревностью, но без зависти.
В комнате, похожей на бетонный пенал, с единственной лампочкой под высочайшим потолком безликие люди карабкались на причудливые сооружения, сваренные из железных полос и труб. Беззлобно, вяло переругиваясь, устраивались спать. Их не смущали эти нелепые сооружения — «шконки», — которые даже при большом воображении трудно отнести к категории кроватей. Эти «шконки» высились в четыре яруса, лишний раз подтверждая «престижность» наших лагерей и тюрем, переполненных разношерстной публикой. Звонок задребезжал циркулярной пилой, отбой протекал аврально, ибо опоздавших в «шконку» ждали режимные беды. Лампа замигала, свет ее сменился си ним, затихли ругань и похабщина, и только стоны и кашель аукались в бетоне барака.
В синем сиянии ночника, уродливо и страшно вырисовывались снятые на ночь вещи: ботинки, деревянные конечности, лошадиных размеров вставные челюсти, круглые глаза в кружках с водой. Прорываясь в ультразвук, пикировали комары, особая зимняя порода, мутировавшая в сырости каменного мешка. Крысы, величиной с собаку, разыгрывали дьявольскую карусель, запрыгивая на тела нижних. А на угловой «шконке» неутомимо бормотал согнутый радикулитом дебил, пуская из сизого жабьего рта радостные слюни. Он сидел за грабеж с применением технических средств — утащил из кладовки подвала банку с вареньем.