Задумчивая, мило оживленная
Шрифт:
А я всегда думал, что Чарли к ней хорошо относится. Только тут я, наконец, понял, почему, бывая среди людей, связанных с театром, Кэрол так старалась не говорить о себе.
— Как они к ней относятся? — спросил я, стараясь на него не злиться. — Ну, те, кто заняты в пьесе?
— Все так чертовски предупредительны, точно у нее умер папа, — сказал Чарли.
— Они попросили ее подать заявление об уходе?
— Ты что, сдурел? Они рвут на себе волосы, что не написали ее имя лампочками над входом. А ты думаешь, почему у нас каждый вечер ни одного свободного места?
— Ты правда не шутишь? — я все еще не мог ему поверить. Я знал,
— Шучу? — переспросил он. — Да когда она появляется на сцене, по залу пробегает какой-то странный булькающий звук, а потом становится так тихо, как будто их всех придушили в креслах. Просто физически ощущаешь, как они следят за каждым ее движением, так, словно целый вечер на нее направлен персональный прожектор. Когда она уходит со сцены, в зале творится что-то невообразимое. Эйлин Мансинг того и гляди взорвется.
— Это меня мало волнует, — сказал я. — Как на ней все это сказывается?
— Кто ее знает, — сказал Чарли холодно, — как и что сказывается на этой девчонке. Если тебе интересно, могу сообщить: режиссер сказал, что она сейчас играет раз в двадцать лучше, чем когда бы то ни было.
— Что ж, — сказал я не очень уверенно, — это хорошо.
— Ты так думаешь? — спросил Чарли.
— У меня еще есть вопрос, — сказал я, игнорируя его замечание. — Как ты думаешь, она после всего этого сможет найти работу?
— Работа сама ее найдет, — сказал Чарли. — Два импресарио из Нью-Йорка уже были здесь. Так ты приедешь?
— Нет, — сказал я.
— Люди умирают каждый день, — сказал Чарли. — Одни отдают свое тело науке, другие — искусству. Хочешь что-нибудь ей передать?
— Нет, — сказал я, — спасибо, Чарли.
— Ты образцовый друг, — сказал Чарли. — Хотя бы для приличия спросил у меня, как мои дела.
— А как твои дела, Чарли?
— Так себе, — и он холодновато засмеялся. Даже поверить трудно, что он вырос в той же семье, что и его брат. — Ладно, увидимся в Нью-Йорке, — и он повесил трубку.
После этого уже не имело смысла дальше торчать в пустом маленьком отеле в Коннектикуте посреди зимы, и я вернулся в город и снова начал работать. Первые несколько дней это было нелегко, и каждый раз, когда я входил в комнату, у меня было ощущение, что люди, сидящие в этой комнате, только что говорили обо мне. Даже теперь, через два года после того, как все это случилось, мне кажется подозрительным, если при моем появлении кто-то внезапно прерывает разговор, и я ловлю себя на том, что всматриваюсь в лица, боясь обнаружить в них любопытство или сочувствие.
Я не собирался больше встречаться с Кэрол, но в день их первого нью-йоркского спектакля я сидел в одиночестве на балконе, вобрав голову в плечи, словно надеясь, что так меня никто не узнает. До пьесы мне не было никакого дела. Я ждал выхода Кэрол, и, когда она появилась на сцене, я понял, что Чарли Синклер говорил правду. Сначала по залу пробежал зыбкий, глухой шепоток, а затем наступила напряженная тишина. Тут я понял, что Чарли имел в виду, когда сказал, что на нее словно направлен персональный прожектор; казалось, каждое ее движение аккумулирует внимание зрительного зала, любая ее реплика, любой простейший жест приобретали значение, никак не соответствующее роли, которую она исполняла.
И играла она — как никогда, это тоже была правда. Она прекрасно смотрелась и вела роль с такой незнакомой мне раньше уверенностью
Когда дали занавес, ей аплодировали почти так же, как Эйлин Мансинг, ведущей актрисе этого спектакля, а когда я пробирался к выходу, люди вокруг непрестанно повторяли ее имя.
На следующий день я купил все газеты, какие только были: ее не только заметили, о ней писали куда больше, чем ее роль того заслуживала. Критики настоящие, те, что не опускаются до сплетен, ни словом не обмолвились о том, что случилось в Бостоне, двое из них посвятили свои статьи ей одной, предсказывая блестящее будущее. А один, которого в это утро Кэрол наверняка считала самым проницательным человеком в Нью-Йорке, даже употребил в своем панегирике слова: «хрупкая», «задумчивая», «романтическая» и «оживленная».
Что до моих собственных чувств, то я не ощущал ни боли, ни радости. Я словно оцепенел, но при этом я испытывал странное любопытство; подозреваю, что и на спектакле и в газетах я искал какой-нибудь ключик, который помог бы мне открыть, где я ошибся.
Больше я Кэрол не видел, но по театральным страницам газет я следил за ней и не удивился, когда наткнулся на сообщение, что она уходит из состава «Миссис Ховард» и начинает репетировать главную роль в новой пьесе. Я пошел и на эту премьеру; в первый момент я изумился, увидев имя Кэрол, набранное на афишах гигантскими буквами, а потом почувствовал удовлетворение. Ведь, несмотря на то, что мы так прочно расстались, я все еще не избавился от не знающей сомнений веры в ее талант, и мне было приятно, что надежды мои сбылись так скоро.
В выборе пьесы сказалась проницательность постановщиков. Она играла роль девушки, которая два с половиной акта кажется всем воплощением доброты и трогательности, и только в самом конце выясняется, какая это стерва. Они использовали не только свойства ее таланта, но и ее репутацию, и лучше подать ее зрителю было просто невозможно.
Но вот странно: что-то у нее не заладилось. Не знаю почему, но, хотя все она делала вроде бы верно, играла с таким спокойствием и уверенностью, какие не часто встретишь у начинающей актрисы, в итоге вы испытывали все-таки разочарование. Публика принимала ее вполне мило, и рецензии на следующий день были неплохие, однако ее партнер по этому спектаклю и уже немолодая характерная актриса, которая появилась на сцене только в середине второго акта, занимали рецензентов куда больше, чем Кэрол.
Я думал, что это ей ничем особенно не грозит, что в следующей пьесе или через одну она возьмет свое. Но Чарли Синклер объяснил мне, что я ошибаюсь.
— Пустой номер, — сказал Чарли. — Это был ее шанс, и она его упустила.
— Я бы не сказал, что она так уж плохо играла.
— Она играла не плохо, но дело не в этом, — она не тянет на главную роль. И теперь все об этом знают. Будьте здоровы, разрешите откланяться.
— Что теперь с ней будет? — спросил я.
— Эта пьеса продержится недели три, потом, если ей хватит ума, она быстренько вернется на вторые роли. Если ей их дадут играть. Но только ей не хватит ума — никому не хватает, поэтому она будет болтаться в ожидании еще одной главной, потом какой-нибудь дурак даст ей сыграть эту главную роль, и уж тогда они сдерут с нее шкуру и повесят на стенку, а ей останется или записаться на курсы стенографии и машинописи, или найти себе мужа.