Загадки Петербурга II. Город трех революций
Шрифт:
Экономисты исходили из того, что развитие экономики неизбежно ведет к изменению государственной системы, но идеология и цели большевиков не вписывались в правила — главным для них было сохранить власть и реализовать социальный «эксперимент». Средства для этого были известные: голод, террор, война. С середины 20-х годов вожди заговорили о неизбежности скорой войны, которая превзойдет жестокостью все прежние. В 1926 году М. И. Калинин заявил о необходимости военизации всего населения страны. В городе проходили учения по гражданской обороне, в вузах был введен курс военной подготовки, замелькали лозунги «Советскому Союзу нужен меткий стрелок!», «Воздушный Красный флот — наш незыблемый оплот!». Газеты живописали ужасы грядущей войны. В статье 1925 года под лирическим заголовком «Когда запахнет фиалками» повествовалось о газовой атаке: «Улицы заполнены толпой. Вдруг запах фиалки, сначала легкий, а под конец невыносимый, наполняет улицы и площади… А небо остается ясным. Не видно ни одного аэроплана, не слышно гудения пропеллера. В это время на высоте 5000 метров, куда не достигает ни зрение, ни слух, маневрирует без летчиков вражеская эскадрилья, управляемая по радио, и льет на землю заряды яда… Не защитит и маска! Газ разъедает тело, и если он не убивает сразу, то наносит ожоги, которые не излечить и в три месяца». От ядовитого газа, согласно статье, погибало все живое в городе [70] .
70
Можно привыкнуть ко всему, даже к ожиданию войны, и продолжать жить. К тому времени была восстановлена международная почтовая связь, и граждане СССР получили возможность переписываться с людьми, оказавшимися за границей. Большинству эмигрантов тоже жилось нелегко, но они старались помочь близким в России: в 1926 году на ленинградскую почтовую таможню ежемесячно поступало из-за границы около пяти тысяч посылок. На родину возвращались люди, покинувшие страну в годы Гражданской войны, многие из них служили в белой армии; из Финляндии стали возвращаться кронштадтцы. Идеология препятствовала любой попытке восстановления нормальной жизни и призывала к бдительности — под видом раскаявшихся в страну проникали шпионы-белогвардейцы. Молодая советская литература воспевала нетерпимость и ненависть, в 1926 году были написаны «Донские рассказы» Михаила Шолохова, пьеса Константина Тренева «Любовь Яровая», героиня которой предавала мужа-белогвардейца, и еще ряд произведений на эту тему.
Журналист Михаил Кольцов наставлял, как разоблачить классового врага: представим, писал он, что в СССР нелегально вернулся белогвардеец и поселился в коммунальной квартире. «Но ГПУ теперь опирается на самые широкие круги населения», и окружающие сразу заподозрят неладное: «На него обратит внимание комсомолец-слесарь (пришедший чинить водопроводный кран). Прислуга, вернувшись с собрания домашних работниц, где стоял доклад о внутренних и внешних врагах диктатуры пролетариата, начнет пристальнее всматриваться в показавшегося ей странным жильца», и даже соседка пионерка «долго не будет спать и что-то, лежа в кровати, взволнованно соображать». И все они, от мала до велика, «заподозрив контрреволюционера, шпиона, белого террориста… пойдут в ГПУ и сами расскажут, оживленно, подробно и уверенно, о том, что видели и слышали. Они приведут чекистов к белогвардейцу, они будут помогать его ловить, они будут участвовать в драке, если белогвардеец будет сопротивляться» (курсив мой. — Е. И.). Но в жизни нередко случалось не так, как в байке Кольцова, и один из примеров этого — судьба ленинградки Татьяны Львовны Воронец. Ее отец был морским офицером, героем Цусимского сражения — после гибели капитана корабля «Светлана» лейтенант Воронец принял командование на себя и не покинул тонущего судна. В 1918 году его вдову с тремя детьми выселили из квартиры, которую заняла рабочая семья, после долгих скитаний они оказались на другом конце страны, в Анадыре, но через несколько лет старшая дочь Татьяна вернулась в родной город. Это было рискованным шагом, «классово чуждых» вроде нее в Ленинграде не жаловали, и чиновница биржи труда сказала приезжей: «Для вас и таких, как вы, никакой работы нет». Тут бы ей и кликнуть, по совету Кольцова, сотрудника ГПУ, но она вдруг спросила, не родственник ли девушке лейтенант Воронец. Узнав, что он отец Татьяны, чиновница пообещала помочь ей, потому что брат этой суровой женщины в красной косынке служил на «Светлане» и погиб в том же бою. Благодаря ей девушку приняли на работу в магазин «Тэжэ» и дали комнату в коммунальной квартире. Татьяна Львовна Воронец прожила в Ленинграде долгую жизнь и умерла в середине 80-х годов [71] .
71
О судьбе Т. Л. Воронец рассказала ее родственница М. Ю. Вахтина.
Можно сказать, что ей помогла случайность, но в мемуарах и устных рассказах о 20-х годах есть немало свидетельств о том, что в обществе еще сохранялись прежние связи — фронтовые, корпоративные, земляческие. Не была забыта и старая традиция помощи нуждающимся, в 20-х годах в городе существовал целый ряд тайных касс взаимопомощи. Об одной из них говорил преподаватель Академии Красных командиров генерал В. П. Дягилев, брат Сергея Дягилева. Он был арестован в 1927 году в порядке «социальной профилактики» и признал на допросе: «В негласной кассе взаимопомощи, существующей среди преподавателей ц. — политической и военно технической Академий, я состоял. Цель кассы — помочь безработным офицерам генштаба и вообще иметь фонд на всякий случай». Замечательным явлением той эпохи был «человеческий телеграф», по которому передавали сведения, наводили справки и разыскивали близких. Во времена Гражданской войны семьи получали известия о людях, воевавших по обе стороны фронта, — эти известия доходили по цепочке, от человека к человеку, особенно если речь шла о смерти. Сын инженера П. В. Леонтьева Игорь служил в белой армии, в 1918 году он умер от тифа на Урале, и спустя несколько месяцев родители получили печальную весть. Какими путями она дошла до Петрограда через несколько фронтов? Оказалось, что бывший соученик узнал Игоря Леонтьева в госпитале и передал известие о его смерти через знакомых.
Восстановить промежуточные звенья «цепочки» удавалось не всегда, потому что часто вестниками были незнакомые люди. По такой «цепочке» наводили справки об обстоятельствах и месте гибели близких; так Ахматова узнала о месте расстрела Гумилева: у ее знакомых была прачка, дочь которой служила в ГПУ, она и сказала, где были расстреляны осужденные по делу Таганцева. Еще в начале 30-х годов такие вестники тенями появлялись в ленинградских квартирах. Лидия Жукова вспоминала, как ночью пришла незнакомая женщина: «Вернувшихся оттуда сразу узнаешь: на лице все те же тени и углы, и запавшие, диковатые глаза, и густая желтизна кожи, и какая-то особая тюремная худоба. Она нас как-то разыскала, чтобы сообщить, что брат (брат Жуковой, меньшевик Марк Цимбал. — Е. И.) умер от тридцатидневной голодовки. Там же, в Иркутске. Больше она ничего не знала». В 20-х годах Россия оставалась пронизанным незримыми человеческими связями пространством, эти связи оборвались ко второй половине 30-х годов. Тогда смерть опять стала обыденностью, люди исчезали за тюремным порогом, и узнать или рассказать о том, что творилось за кровавой завесой, не решался никто.
1926 год подходил к концу, и можно было подвести итоги. В том году было и хорошее и плохое: город очистили от хулиганов, избавили от Зиновьева — это хорошо; неплохо, что нэпманов прижали налогами; плохо, что никак не удавалось покончить с растратчиками государственных денег. Плохо, что опять подорожал хлеб, но не слишком; по-прежнему были перебои с мукой, сахаром, сливочным маслом, зато подсолнечного хватало, а к очередям в советское время привыкли, как к красным флагам. Горожане жаловались не на многочасовые «хвосты», а на качество продуктов, в которых попадалась всякая дрянь — щепки, гвозди, мусор. В ноябре 1926 года «Красная газета» писала, что «мышь съела Маркова Степанида Михайловна, не заметив ее в 1200 граммах ситного, купленного в ТПО — лавка № 2». Экая дура Степанида Михайловна, мыши не заметила — это прямо из Зощенко! Но в общем, несмотря на трудности, год выдался неплохой. 31 декабря центр города был нарядно иллюминирован, трамваи переполнены, извозчики
72
Запрет на новогодние елки был отменен в СССР в 1935 г.
В 1927 году в СССР отмечали десятую годовщину Октября, Сергей Эйзенштейн снимал в Ленинграде фильм «Октябрь», и тысячи статистов метались по Дворцовой площади и «штурмовали» Зимний. От орудийных залпов во дворце дребезжали стекла, и служители, убирая в залах после съемок, ворчали, что в 1917-м все было потише и грязи поменьше. Эйзенштейн вдохновенно творил миф, который со временем будет восприниматься почти как реальность. Другой мифотворец, Владимир Маяковский, приехал в Ленинград с новой октябрьской поэмой «Хорошо!». На его выступлении в Доме печати случился скандал: после чтения Маяковский стал отвечать на записки из зала. Отвечал, как всегда, грубовато, задиристо и «вдруг затрясся как в падучей, заорал. Он рычал, бесновался: „Закройте двери. Я выведу на чистую воду этого мерзавца, никого не выпускать…“» — вспоминала Лидия Жукова. В записке был вопрос: «Ты скажи мне, гадина, сколько тебе дадено?» У Горького, который теперь тоже славил большевистский переворот, читатели не спрашивали, сколько ему дадено, хотя его хвалы имели материальную подоплеку: большую часть гонораров живший в Италии Горький получал из СССР. Читатели наивно полагали, что Горькому неведомо, что происходит на родине, и писали ему о жестокости власти, о том, что «эксперимент стоил стране людоедства». «Что касается Вашей ссылки на историческую аналогичность с временем Петра Великого, то здесь, по-моему, передержка: не с временем Петра I и его реформами следует сравнивать аналогичный момент, нами переживаемый, а с временем, если уж хотите, Павла I, — возражал Горькому москвич Андриан Кузьмин. — Когда этот сумасбродный и озлобленный человек дорвался до власти, то он шпицрутенами и фухтенами насильно пытался обратить русского человека в пруссака… пока его не убрали». Такие письма посылали обычной почтой, поэтому их авторы из предосторожности, как правило, не подписывались. А Андриан Кузьмин не побоялся подписаться, хотя до чего договорился, вражина, — «пока его не убрали»! Такие исторические аналогии — вещь опасная.
В 20-х годах в России возник огромный интерес к отечественной истории. Старый друг Вернадского, известный до революции общественный и государственный деятель Д. И. Шаховской [73] в письме к нему размышлял о причинах этого интереса: «…никогда не было такой тяги к изучению старины, в частности XVII века, как сейчас… Самое понимание нашего прошлого в целом… определение нашего места в историческом процессе — становится впервые возможным, вся наша история обозревается с огромной высоты, на которую возносит нас пережитое нами». Особый интерес к XVII столетию — рубежу двух исторических эпох России, не случаен: он начинался Смутным временем и сменой царствующей династии, на этот век пришлась церковная реформа, породившая в народе раскол, и начало деятельности Петра I.
73
Шаховской Дмитрий Иванович (1861–1939) — историк философии, литератор, общественный деятель, принадлежал к числу основателей и лидеров партии кадетов, входил в состав Временного правительства. Расстрелян в 1939 г.
А как вписывалось в контекст отечественной истории советское время? Позднее идеологи станут сравнивать его с временами правления Петра Великого и Ивана Грозного, но в 20-х годах аналогии современности и прошлого вызывали у власти подозрительность и вражду. В это же время в стране набирало силу краеведческое движение, тысячи энтузиастов стремились сохранить памятники искусства и старины, собирали сведения о прошлом своего края — «малой родины». На Всероссийском краеведческом съезде 1927 года возникла дискуссия: выступавшие говорили, как важно собирать и изучать материалы, свидетельствующие о быте разных народностей СССР. Это вызвало одобрение зала, «живо откликнулись представители разных народов — черемис, мордвин, татарин… После них выступил проф. С. Н. Чернов и сказал: „Все это очень хорошо, очень нужно. Но следует среди разных национальностей нашего Союза не забывать еще одну национальность, русскую. Нужно предоставить и ей право также позаботиться о фиксировании исчезающих явлений быта, а также уходящих из употребления вещей. Почему слово «русский» почти изгнано теперь из употребления?“ Выступление Чернова вызвало резкие протесты различных националов, обвинивших Чернова в „великодержавной вылазке“», вспоминал культуролог и историк Николай Павлович Анциферов. Ему пришлось выступить с разъяснением: «Я сказал, что речь идет не о каком-то преимуществе для русских, а о признании прав русской национальности на любовь к своей старине, как это признано за другими нациями». Советская власть скоро разрешит споры краеведов: краеведческие общества будут объявлены контрреволюционными организациями, краеведов сгноят в лагерях или расстреляют в 1937–1938 годах, а большая часть собранных ими материалов погибнет.
Собирание вещей, сохранивших память о прошлом, всегда притягательно. В советской России 20-х годов оно имело некий оттенок фронды: в кружке ленинградской литературной и академической молодежи, центром которого был переводчик Валентин Стенич, увлекались собиранием изданий истории царских полков и военных маршей, коллекционированием офицерских эполет. Валентин Стенич славился остроумием и дерзкими выходками — например, прогулкой по Невскому проспекту в цилиндре и фраке, с пожелтевшей от времени газетой «Биржевые ведомости» в руках. Тогда этот эпатаж сходил с рук, многие горожане донашивали обноски, и привлечь внимание мог скорее не цилиндр и выцветший фрак, а новый костюм и галстук. Стенич гордился знакомством с известным в городе «обломком прошлого» — бароном Врангелем. Николай Платонович Врангель до революции был чиновником Министерства иностранных дел, а в 20-х годах нужда заставила его принять должность метрдотеля в ресторане гостиницы «Астория». В «Астории» останавливались важные иностранцы, и аристократический облик, блестящее знание иностранных языков, безупречные манеры барона-метрдотеля приводили их в восхищение. Иногда по их просьбе Врангель сопровождал их в поездках по городу и в театре, он сидел рядом с ними в ложе для почетных гостей, почти как во времена своей службы в Министерстве иностранных дел.