Заговор букв
Шрифт:
Поэтическая риторика третьей-четвертой строчек не может служить достаточным объяснением чуда. Ломоносов констатирует, что происходит нечто сверхъестественное и «премудрые» не могут убедительно истолковать его, исходя из знания законов природы. И все-таки он обращается к ним – ученым пророкам, знатокам природы, жрецам науки:
О вы, которых быстрый зракПронзает в книгу вечных прав,Которым малый вещи знакЯвляет естества устав,Вам путь известен всех планет, –Скажите, что нас так мятет?Пушкинскому пророку для понимания сущности мира потребовался серафим. Ломоносову было бы достаточно знания научного, полученного не
Первые две строки – почти презрительная реплика в адрес «премудрых», не могущих объяснить законы даже того, что находится в зоне, достижимой для человека. Тем более трудно дать ответы на вопросы «мыслящего тростника» о пределах Вселенной и величии творца, установившего эти пределы. Пафос и трагикомедия человеческого познания – тема этих стихов. Особенно трагикомично то, что эти вопросы, особенно последний, на которые «премудрые» заведомо не в состоянии ответить, направлены именно к ним – то ли по инерции речи, то ли с горькой иронией, в любом случае – с мучительным ощущением несоразмерности вопросов и адресата.
Три ласточки
Одно из самых интересных занятий, которые я знаю, – следить за трансформациями сходных образов и мотивов у разных авторов. Иногда возникает впечатление, что и вправду образ выбирает посредников (именно так понимает смысл творчества К. Г. Юнг), чтобы воплотиться в тексте. Такова в русской поэзии история образа ласточки, которую мы проследим по трем эпизодам.
Начнем со стихотворения «Ласточка» Г. Р. Державина.
О домовитая ласточка!О милосизая птичка!Грудь красно-бела, касаточка,Летняя гостья, певичка!Ты часто по кровлям щебечешь;Над гнездышком сидя, поешь;Крылышками движешь, трепещешь,Колокольчиком в горлышке бьешь.Ты часто по воздуху вьешься,В нем смелые круги даешь;Иль стелешься долу, несешься,Иль в небе, простряся, плывешь.Ты часто во зеркале водномПод рдяной играешь зарей,На зыбком лазуре бездонномТенью мелькаешь твоей.Ты часто, как молния, реешьМгновенно туды и сюды;Сама за собой не успеешьНевидимы видеть следы;Но видишь там всю ты вселенну,Как будто с высот на ковре:Там башню, как жар позлащенну,В чешуйчатом флот там сребре;Там рощи в одежде зеленой,Там нивы в венце золотом,Там холм, синий лес отдаленный;Там мошки толкутся столпом,Там гнутся с утеса в понт воды,Там ластятся струи к брегам.Всю прелесть ты видишь природы,Зришь лета роскошного храм;Но видишь и бури ты черны,И осени скучной приход,И прячешься в бездны подземны,Хладея зимою, как лед.Во мраке лежишь бездыханна;Но только лишь придет весна,И роза вздохнет лишь румяна,Встаешь ты от смертного сна;Встанешь, откроешь зеницы –И новый луч жизни ты пьешь;Сизы расправя косицы,Ты новое солнце поешь.Душа моя! Гостья ты мира!Не ты ли перната сия?Воспой же бессмертие, лира!Восстану, восстану и я;Восстану – и в бездне эфираУвижу ль тебя я, Пленира?Простодушная державинская ласточка, столь же легко меняющая направление полета, как Державин меняет размер, остается такой только до шестого четверостишия (строфического деления в стихотворении нет). То, что автор вытворяет с размером, достойно удивления. Первые четыре строки мы имеем дело с дактилем, который затем сменяется амфибрахием, но ненадолго. Седьмая строка сконструирована из дактиля и амфибрахия, восьмая – из анапеста и амфибрахия, что на слух далеко выламывается из всякого регулярного силлабо-тонического размера. И только затем Державин возвращается на рельсы правильного амфибрахия, с которых уже не сворачивает до самого конца. Мы далеки от того, чтобы видеть в переменах ритма прямую передачу зигзагообразного полета, но какое-то отношение к истине эта гипотеза имеет, тем более что полет ласточки Державин открыто сравнивает с молнией, которая до земли тоже долетает, как известно, зигзагом.
Строка «Но видишь ты всю там вселенну…» переключает стихотворение из плана нехитрой зарисовки в план философский. Жизнерадостная птичка, познав все, пройдя через смерть, возвращается в мир. И только после единственного пробела
Кажется, что в стихотворении А. А. Фета «Ласточки» говорится о другом. Но чем в большей степени о другом в нем говорится, тем более явно проступают соответствия между этими двумя текстами.
Природы праздный соглядатай,Люблю, забывши все кругом,Следить за ласточкой стрельчатойНад вечереющим прудом.Вот понеслась и зачертила –И страшно, чтобы гладь стеклаСтихией чуждой не схватилаМолниевидного крыла.И снова то же дерзновенье,И та же темная струя, –Не таково ли вдохновеньеИ человеческого я?Не так ли я, сосуд скудельный,Дерзаю на запретный путь,Стихии чуждой, запредельной,Стремясь хоть каплю зачерпнуть?Едва ли существует универсальный подход к анализу текста, как стихотворного, так и прозаического. Взгляд читателя-аналитика должен сразу выделять ведущий формальный прием, объясняя содержательность которого, мы и приближаемся к истинному художественному смыслу стихотворения. Такой прием здесь – «ускоренные» за счет пиррихиев строки. Составим схему количества ударений по строфам:
3 – 4 – 3 – 22 – 4 – 3 – 23 – 3 – 2 – 24 – 3 – 3 – 3Размер, который выбирает Фет, – четырехстопный ямб, но все четыре схемных ударения он использует только в трех строчках из шестнадцати. Пять раз Фет пропускает по два ударения, что совершенно нехарактерно для XIX века, зато вполне характерно для ХХ, особенно для Б. Пастернака. В половине случаев Фет использует строку с одним пропуском ударения, почти всегда предпочитая пиррихий на третьей стопе. Таким образом, если норма для Фета – три ударения, то можно сделать предположение, что изменение их количества в большую или меньшую сторону значимо. И действительно, «тяжелые» строки создают образ лирического героя («Люблю, забывши все кругом…», «Не так ли я, сосуд скудельный…») с его земной малоподвижной природой и образ плотной «чуждой стихии» («И страшно, чтобы гладь стекла…»), противоположной полету ласточки. «Легкие», ускоренно произносимые строки (известно, что ударный гласный в полтора раза дольше безударного) создают образ стремительного полета ласточки:
…Над вечереющим прудом……Вот понеслась и зачертила……Молниевидного крыла… –и сопоставляемого с ним вдохновения:
Не таково ли вдохновеньеИ человеческого я?Мы видим, что ласточка Фета, как и державинская, остается ласточкой только две с половиной строфы. Дальше идет сравнение. За ласточкой возникает довольно сложный образ вдохновения.
Мы не можем провести однозначные параллели «тяжелый» человек – «тяжелая» (это не термин) вода и «легкая» ласточка – «легкое» вдохновение, потому что у человека и «чуждой стихии» разные причины тяжести. Один ограничен своим земным жребием и праздностью, а другая чужда, страшна и «запредельна». Все это, как и внезапное философствование Фета, скорее напоминает Тютчева. И действительно, в этих стихах Фет как будто следует тютчевским интонациям. Правда, Тютчев не назвал бы запредельную стихию чуждой и поискал бы природу вдохновения внутри, в глубинах подсознания. Фет пишет о другом – о смертельной опасности творчества, и это делает его средним звеном цепи, связывающей Державина и третьего поэта, о котором речь впереди, – Мандельштама. Человек не творец, а соглядатай, наблюдатель, но вдохновение (то, что вдохнули, то есть нечто постороннее по отношению к нему) заставляет его вступить на путь творчества, чреватый многими опасностями и не обещающий побед.
Структура стихотворения Фета кажется рациональной, как у Державина, но образная система уже просчитывается с трудом. Впрочем, ведь и Державин свои ритмические ходы находит исключительно интуитивно.
Перейдем теперь к О. Э. Мандельштаму и его «Ласточке».
Я слово позабыл, что я хотел сказать.Слепая ласточка в чертог теней вернется,На крыльях срезанных, с прозрачными играть,В беспамятстве ночная песнь поется.Не слышно птиц. Бессмертник не цветет.Прозрачны гривы табуна ночного.В сухой реке пустой челнок плывет.Среди кузнечиков беспамятствует слово.И медленно растет, как бы шатер иль храм,То вдруг прокинется безумной Антигоной,То мертвой ласточкой бросается к ногамС стигийской нежностью и веткою зеленой.О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд,И выпуклую радость узнаванья.Я так боюсь рыданья Аонид,Тумана, звона и зиянья.А смертным власть дана любить и узнавать,Для них и звук в персты прольется,Но я забыл, что я хочу сказать,И мысль бесплотная в чертог теней вернется.Все не о том прозрачная твердит,Все ласточка, подружка, Антигона…А на губах, как черный лед, горитСтигийского воспоминанье звона.