Закон сохранения любви
Шрифт:
А сколько в ней одиночества! Беспросветного, холодного, старческого. За этими горящими и потушенными окнами домов. Ведь и она, Жанна, в сущности, — часть этого всеобщего одиночества. От одиночества бежала, к одиночеству причалила.
Роман уехал. Жанна стояла у окна.
Однажды, в далеком детстве, ее отхлестал отец. Тонким, жгучим проводом детской скакалки. Не сдуру, не спьяну — за дело: сама наозорничала. В горнице стала прыгать через скакалку и по нечаянности зацепила абажур, сорвала его — электрическая лампочка хлопнула, разнося по всем углам стеклянные осколки. Незадолго до этого отец предупреждал: «В доме не скакать!»
Сполна отхлебнув боли от отцовых стёгов,
Со временем странные мысли падчерицы потускли, подзабылись, смазались в сознании.
Распуталась и неувязка со странным именем. Мать, утирая слезу от очередной отцовой оплеухи (по пьянке тот пускал, бывало, в ход кулаки), признается: «Я назвала тебя так, чтоб счастье тебе было. Говорят, у кого имя красивое — и жись красива выйдет. Вот и назвала, как здесь не зовут». Но, может быть, именно с того чулана, в котором впервые испытала отчуждение к родным, Жанна стала примеряться к тому, чтобы сорваться из поселка. И не куда-нибудь — в Москву. Туда, где жили все счастливые люди. Туда, куда летели высоко над поселком самолеты, оставляя в чистом небе светлую манящую полосу.
Москва за окном умывалась ночным дождем. В полутьме комнаты плавились от огней длинные свечи на праздничном ужинном столе. Жанна сидела на розовом пуфе и прикуривала папиросу с марихуаной. Сделав затяжку, она долго не выдыхала дым и прислушивалась к себе. С первой затяжки она еще не чувствовала дурманного действия наркотика, но уже услышала в себе волнение: в груди, в висках — усилился стук сердца.
Спустя некоторое время Жанна со смехом гасила свечи. Дула на пламя и промахивалась. Огонек полоскался, и Жанне становилось смешно-смешно.
Наконец она справилась со свечками и легла в постель. Одна. На свою широкую кровать. Что-то стала бормотать, долго не могла уснуть, радостно хмыкала и гулила, как младенец.
9
Костер на берегу Улузы, под сенью замолкшего сумеречного леса, затухал. Прогоревшие сосновые хворостины покрылись слоем рыхлого пепла. Под пеплом кое-где еще живет, дышит жаром ядовито-красный уголь. Огня уже мало, только там, где еще плоть древесины не выжгло до конца, взмётываются языки пламени: на острие — алые, в основании —
По одну сторону, на плащ-палатке, сидят Сан Саныч и Валентина, по другую — на березовом бревне Марина и Сергей. Меж двух супружеских пар, сложив под себя ноги, — Лёва Черных. Время сейчас самое отдохновенное: только что отужинали свежей ушицей, выпили, как полагается под уху, по чарке самогонки «Сан Саныч» — фирменная: Сан Саныч нагнал — и вели непритязательные речи.
— У нас комары здесь — тощенькие. Мелкота. В Сибири во какие… — Лёва сжал ладонь, выдвинул руку напоказ. — Возьмешь его в кулак: с одной стороны башка комарья торчит, а отсюда — лапы. А уж паутов в иной год бывает… Оставь собаку на улице на ночь — съедят. Шкуру-то не прокусят, но морду всю изопьют. До смерти замучают.
— Разве ночью пауты летают? Они ж токо — днем, — усмешливо сказала Валентина.
— Там летом ночей не бывает! — живо откликнулся Лёва. — Полярный день настает. В некоторые дни солнце почти за сопки не уходит. Круглые сутки светло… А бывало, пауты лосей съедали. Облепят беднягу так, что он не знает, куда деться. Ревет милый, мечется. В конце концов залезет в воду, куда-нибудь в озеро, и стоит сутками. Даже морду от этой твари в воде прячет. Вздохнет и прячет. Постоит так недельку в воде, голодный, отощает до предела, потом выберется на сушу и помрет. Тут уж мухи налетят.
— А люди как же? — спросила Марина. — Как там они выживают?
— Туземцы — народ привыкший. У них в крови даже противоядие к такому гнусу выработалось. Остальной народ — людишки промысловые, каленые. Они за деньги хошь чего стерпят. Других там нету. — Лёва замолчал.
Повсюду вокруг костра тоже стало как будто тише, задумчивее. Глубже становилась ночь. Лес по округе стоял в безмолвии. Птицы отщебетали, оттрещали сверчки. Ветер потерялся в дебрях, видать, заплутал в потемках и смирился — уснул до рассвета. Река, чуть белесо светившаяся своей гладью, косвенно отражая последний затухающий свет розовато размазанной по горизонту зари, тоже текла дремотно, движения воды почти не заметить.
— Я как-то раз, — встрепенулся Лёва, — с егерями на вертолете поблизости от Туруханска местность облетал. В сталинскую пору там столько лагерей было! Больше, чем у нас, близ Никольска. Туда на баржах везли и везли. — Лёва с веселым вызовом бросил в сторону Сан Саныча: — А ты теперь представь, Саныч, из теплых-то московских квартир да из теплых чиновных кабинетов — на край земли, в верховья Енисея. Зимой мороз — сорок, а летом… Там в паутиный период по большой нужде сходить — горе. — Лёва коротко рассмеялся: — Нет, никогда интеллигенция не простит за такое Сталина! Они и его победу в войне признать не хотят.
— Репрессии не исключительно против интеллигенции были. Военные, крестьянство, неблагонадежные служащие… — отозвался на излюбленный исторический вопрос Сан Саныч. — Сталин был узурпатор по природе. Тиран по самой сути своей. Для таких даже вера и национальность роли не играют. Окажись он правителем в Китае или в Индии, так же бы гноил людей в лагерях, невзирая на расу.
— Социализм рухнул, так про Маркса сразу все забыли. Отбродил призрак по Европе, — усмехнулся Лёва. — Про Ленина — еще десяток годков, и тоже все перезабудут. Экий мечтатель: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Сейчас, прибежим… А вот Сталин — деятель гениальный, практический. За ним — мировая держава! За ним — победа! — Лёва говорил увесистыми, расчлененными восклицаниями.