Зал ожидания. Книга 3. Изгнание
Шрифт:
На живом лице Зеппа отражалось каждое душевное движение. Без гнева, скорее смущенно и грустно смотрел он на сына. Доныне он не слишком над этим задумывался, но все же полагал, что Ганс разделяет его надежды, его веру в победу разума, и сдержанная веселость сына укрепляла его в этом мнении. Но вот его Ганс сидит и смотрит на него отнюдь не с выражением веры, а испытующе, с любопытством, как на человека, который держится диких, смешных взглядов, который, скажем прямо, бредит. Он давно уже обращался с Гансом как со взрослым; но сейчас он впервые почувствовал, что его мальчуган предъявляет права взрослого. «Этакий паршивец», – ругнулся он про себя. Но за этим ругательством скрывался страх.
Он приготовился возразить Гансу.
– Что это за молодежь, которая ставит на Голиафа, а не на Давида?
Ганс поднес ко рту вилку. Да, не глупо вести такие разговоры во время еды: как-то спокойнее держишься.
– Голиаф, – ответил он, – которого убил Давид, был плохо вооружен. Наши нынешние Голиафы, правда, тоже не блещут умом, но они садятся в танки, даже в том случае, если имеют дело всего лишь с каким-нибудь Давидом. На стороне Швейцарии – симпатии мира, на стороне Германии – несметное количество танков и самолетов. Все мы, – сказал он участливо, – были бы очень рады, если бы победили право и Швейцария. Но мы не закрываем глаза на танки и самолеты: они внушают нам опасения. Маленькое государство, вооруженное всего лишь кодексом международного права и выступающее против рейхсвера, – ну, скажи сам, Зепп… – Не закончив фразы, он поднял плечи и выразительно опустил их. – Мы стремимся к тому, – сказал он в заключение, – чтобы на стороне правого дела были не только симпатии порядочных людей, но и танки.
Траутвейну стоило труда не прервать Ганса. «Мы», сказал мальчуган, и под этим «мы» он явно подразумевал коммунистов, этих сторонников насилия. «Молокосос», – ругнулся он про себя опять, все более и более мрачнея. Еще вчера Ганс казался ему ребенком. Если бы его спросили, чего больше всего жаждет Ганс, он ответил бы: микроскопа, который пропал в Мюнхене. И вот этот самый Ганс спокойно расселся здесь и напрямик объявляет вздором, трухой все, с чем связал свою жизнь его отец.
Зепп Траутвейн встает. Он хочет зажечь трубку, но тотчас же об этом забывает и закуривает новую сигарету. Пытается походить по комнате, но это только усиливает его тревогу. И он садится, на этот раз в расшатанное клеенчатое кресло. Он мало внимания уделял Гансу, и вот теперь до него рукой не достать, мальчуган ушел от него. Сумеет ли он догнать его, сумеет ли убедить, что он не «бредит»? Да, думает он с горечью, если бы можно было сесть за рояль и поиграть. Через искусство можно понять друг друга, даже при больших расхождениях. Но ведь Ганс слушает музыку как любой человек с улицы; глубже он в нее не вникает.
Зепп ничем не выдал всего, что в нем клокотало, – ни печали, ни гнева. Ему помогла сдержанность мальчугана. Не надо портить себе двойной радости этого вечера – дня рождения Ганса и опубликования швейцарской ноты. «Спокойствие», – сказал он себе, опять сел за стол и принялся за сладкое, которое тем временем принесла Анна. Он руками отламывал куски жирного лапшовника – есть его вилкой казалось ему невкусно.
– Без веры, – сказал он Гансу, – нельзя делать политику. Кто не верит в конечную победу, тот заранее обречен. Пока что, и именно в деле Беньямина, – козырнул он со сдержанной
Ганс слушал вежливо и внимательно. «Безнадежно», – думает он. «Ну и чушь», – думает он. «Qu’ est-ce que tu chantes la?» [11] – думает он. Но одновременно он приказывает себе: «Не вскипать».
– Я не могу себе представить, – говорит он наконец, как всегда вдумчиво, – чтобы люди, у которых в руках власть, выпустили ее, поддавшись уговорам, а не потому, что их сломят насилием. Против насилия надо бороться не уговорами, а только насилием. Впрочем, я нахожу, – решился он на откровенное признание, – что насилие не такая уж плохая вещь. Плохим оно становится лишь в том случае, если им пользуются для дурных целей.
11
Что ты там поешь? (фр.)
Траутвейн испугался, услышав из уст сына мысли Гарри Майзеля. Он вспомнил изречение своего коллеги, дирижера Ганса фон Бюлова, которое всегда вызывало в нем протест: «Ничего великого без диктатуры не достигнешь». Смутно мелькнула мысль, что, может быть, его, Зеппа, мир окончательно отошел в прошлое, а в мире сегодняшнего дня он не в состоянии ориентироваться. В словах Ганса ему почудился и личный упрек: он, мол, довольствуется тем, что борется с гитлеровцами пустой болтовней. Он повторил себе, что было бы умнее говорить с Гансом так же спокойно, как говорит с ним мальчуган. Но намек на то, что его работа бессмысленна, слишком глубоко задел его. «Этакий паршивец», – опять пронеслось в его мозгу.
– По-твоему, выходит, – резко возразил он, – что раз мы, эмигранты, не располагаем властью, то нам остается лишь вообще отказаться от борьбы. Надо, значит, заняться своими личными делами и капитулировать перед нацистами? – Он воинственно посмотрел на сына.
Тот по-прежнему оставался спокоен.
– Нет, нет, Зепп, совсем не то. Я только не верю, что булавочными уколами, которые вы наносите фашистам, можно чего-нибудь достигнуть. Это лишь пустая трата сил. – Теперь глядеть в оба, не сказать ни слишком много, ни слишком мало. «Если нельзя обратить в свою веру, – повторяет он про себя наказ дядюшки Меркле, – использовать».
– Само собой, мне бы от всей души хотелось, – продолжал он, – чтобы эти господа в Берлине освободили Фридриха Беньямина. Но я не верю, что даже самыми умными и зажигательными речами можно добиться этого. Будет ли Швейцария настаивать на его выдаче – это, я думаю, в первую очередь зависит не от моральных соображений. Я не верю, чтобы в наше время можно было чего-нибудь добиться моралью, если за ней не стоят пушки. Нет, не верю, – заключил он. Он говорил теперь с мюнхенским акцентом: это подкупило Зеппа и вызвало у него ощущение близости с сыном, который только что казался ему чужим и непонятным.
– Ну и что же, по-твоему? – спросил он: ему не хотелось быть резким, но раздражение прорвалось помимо воли. – Может быть, мы объявим войну гитлеровской Германии? Ты, я и господин Гейльбрун?
Ганс рассмеялся.
– Знаешь ли, Зепп, – сказал он все еще спокойно, доверчиво, – мораль, музыка, твои статьи – все это прекрасно. Но это – приправы. Чрезвычайно полезные приправы. Если есть сила, готовая вступиться за правое дело, и к ней прибавить то, что ты считаешь основным – мораль, искусство, твои статьи, – тогда сила станет действеннее, а мораль обретет смысл. Но я говорю: мораль без силы – это соус без жаркого.