Замыкающий (сборник)
Шрифт:
«Забыли, что ли», – подумала она и, чтобы проверить, вышла.
Ночь стояла вызвезденная, с крепким тонким морозцем. Серебряные тенета блистали на крышах и заборах, сухим огнем пробегали по болоту. Далеко было видно под крутым месяцем, как мерцает ледок на озере. Наталья увидела открытые настежь ворота и вышла на улицу. У дома Андреевых на невысокой лавочке одиноко курил Сергей.
– Ты чего, сынок? Что ты? – жалостливо спросила мать, подходя. Сергей вздрогнул, резко бросил окурок, встал.
– Да ничего, мама, – откашлявшись, ответил он и оглянулся на черные, с неприкрытыми, облупленными ставнями окна андреевского дома.
– Видать, ты серьезно надумал, – грустно сказала Наталья.
Сергей поправил платок Натальи, туже подтянув воротник
– Да не покойник я, – сказала Наталья.
Сергей тогда поцеловал ее в щеку и тихо сказал:
– С праздником, мам. Иди, я сейчас буду.
Далеко внизу лучились полные жалости глаза матери. Она стояла худая, маленькая, как девочка, в старой, продранной местами телогрейке, и ее запрокинутое вверх, к нему, родное, круглое лицо было живо такой робкой детской доверчивостью, любовью, желанием понять его и помочь ему, что он невольно дрогнул сердцем.
– Иди, мам, простынешь, – тихо повторил он и осторожно отвел мать от себя.
Женька слышал, как встал, оделся и вышел из дому Сергей. Он хотел полежать немного и выйти за ним, но услышал, как завздыхала, зашлепала босыми ногами по полу мать. Потом тоже оделась и вышла. Женька слышал сухое дыхание Андрея, который жался к нему, видимо, мерз и что-то переживал во сне, вздрагивал. Женька думал сейчас, что Сергей пошел к Ольге, и что она выйдет к нему на лавочку, и что брат, холодный, высокомерный человек со скользкими пальцами, будет обнимать ее и говорить то, что знает только он и что только он, Женька, выстрадал для нее. Он почувствовал всю силу своего несчастья, и как оно давит на душу, и некуда деваться, и нет сил терпеть.
Он встал, залез в отцовы сапоги, надел его бушлат и вышел во двор. Калитка была открыта, но в ограде никого не было. Он пошел к своему чердаку, но влезть туда побоялся. Наталья была где-то здесь. Сел на бревнышко в огороде. Ночь была велика, просторна, с ароматом предзимнего морозца. Под зелеными, чисто промытыми сколками звезд и под ясным серпом месяца и серебристым спокойным полукругом голубоватого света вокруг него было так хорошо различать и белые сухие головки камыша, и блесткий ледок на озере, и подрубленную морозом вялую щетину ковыля, и ворону, стывшую на чешуйчатом, мерцавшем паутинным узором тополе. И все, казалось, видел он и все понимал в этой царственной, живой, осязаемой красоте природы, и сама ночь, могучая, чуткая, высокая, с лунным высверком, тоже слушала и понимала его.
Неужели я не спасу этого мира, – вдруг горько подумал Женька. – Неужели! Тогда зачем я? Зачем я знаю, и вижу, и слышу все это? И что мне делать теперь? Что же делать мне теперь?»
Он услышал лязг калитки и шаркающие старческие шаги матери, сжался, вздрагивая, сдерживая внутри горячую близкую, знакомую уже волну плача.
Сергей глядел в спину матери и печально думал, что никогда в жизни, даже в детстве, он так ни на кого не смотрел, да и не знал он никогда вот такой глубокой, горьковатой, жалостливой, полной любви. И он один сегодня, перед праздником, совсем один, молодой еще, здоровый, как ему казалось, уже знавший все, просто не понявший, как стать счастливым. И эта простая мысль о счастье досадливо раззудила ему сердце. Ведь она, мать его, была же счастливой, ведь сколько силы, сколько жизни в ее глазах. Он ярко представил себе завтрашний праздник, каких немало знал в доме, гудящий, многолюдный, вспомнил жестковатый, неровный говор гостей, горьковатые, молодые, бесконечные их воспоминания, их песни, их шутки и где-нибудь на кухне, в закутке, над кастрюлями чистое, ко всему участливое лицо матери, готовое заплакать от полноты радости, оттого, что у нее в доме за сытным столом живые, здоровые дети ее, друзья ее, праздник ее. Он вдруг понял, что завидует ей, стыдливо хохотнул про себя. Но выражение лица его было серьезно и строго. Устало опустившись на скамейку, Сергей взглянул на холодное, темное Ольгино окно, подумал, что и ей, Ольге, любившей
«Выйдет она или не выйдет?» – Он словно прислушивался к себе, стараясь услышать сквозь настороженность ожидания хоть немного того молодого волнения, которое должен он испытать перед свиданием. Он ничего не услышал, зато вдруг вспомнил, что ведь он видел мелькнувшее тогда в свадебной толпе горящее, исступленное, с сухими громадными глазами лицо соседки, но отвернулся и сразу забыл о ней. Вспомнил перекошенное от непосильной для подростка ненависти Женькино лицо во время сегодняшнего разговора, как тот крикнул ему, обороняясь дрожащей рукой, словно ждал удара:
– Я тебя ненавижу! Ты удав, противный! Я тебя ненавижу!..
«Бедный мальчик, – грустно подумал Сергей. – Я так не рос. Я хоть мечтал сбежать в Америку и стать президентом».
Сергей поплотнее укрыл шею воротом кожаной куртки и посмотрел на лунную дорожку на льду незаснеженного озера. Вон клочок болотистый, а какие травы тут родятся! Как-то из любопытства хотел список составить, да куда там – и двух десятков видов не распознал. Как страстно, щедро прет из каждого пятачка свободной земли, да что там, бетон в городах пробивает слабая эта на вид и гнучая растительность – трава. Да, сладка жизнь. Сергей поежился, бросил окурок, посмотрел еще на безответное окно соседки и в который раз сегодня с холодной обидой, уязвленно подумал, что жизнь обманула его…
Наталья, дойдя до ограды, не закрыла ворота, а остановилась постоять чуток. «И чего ему неймется? – печально подумала она о Сергее. – Тоже счастье ищет. Где оно, человеческое счастье-то? Вот он – праздник, ради него вершилось, строилось, матерело. Сколько жизней, сколько крови. Шли ведь на смерть, не оглядываясь. А как подумаешь – для чего? Да чтоб люди жили проще, не убивали бы друг друга, не мучили, чтобы ясно жили, светло, как дети, чтобы ладили меж собой, ведь только друг от друга да от земли счастье-то. И сколько еще придется понять людям, помаяться, сколько еще строить да ломать, обижать и обижаться, чтобы научиться жить. Просто жить… Вон ночь какая. Постоять только чуток, подышать да на небо посмотреть, сколько радости». Она вздохнула и, оглядываясь, заметила, как прозрачно подымается дымок из дома Андреевых. Ишь, дома холодные стали какие. По ночам и то подтапливать приходится. Их как в тридцатые годы понастроили, так до сих пор без ремонту и живут. Слабое дерево, а дюжит, иной раз крепче камня стоит. Ну ничего. Мы выстроили, мы вырастили. Кого мы вырастили, те уже других растят. А те уж как поднимутся, пусть сами и строят. Им уже виднее будет, как жить и зачем жить. Те уже сами разберутся…
Рядышком
Просыпались они всегда в потемках в одночасье, а в последние годы с одной притерпевшейся и потаенной, как постыдная болезнь думой. Петр Матвеич открывал глаза, когда соседский петух, рыжий и наглый, третий раз прорезал окрестности натужным своим озабоченным криком.
– И не сдохнет ведь, – с досадой ворчал Петр Матвеевич, переворачиваясь на другой бок.
– Ага, счас… все попередохли… на тебя глядя, – позевывая, замечала за перегородкой Нюраха, – тебя, Петька, пожиже развести – и можно всех кур перетравить.
Курья он не любил, это точно. Его пацаны еще в детстве замучили: «Петька-петух, на завалинке протух, яичко снес, на базар унес…»
Не угодил ему отец с имечком. Сам Матвеем был. То ли дело – кряжистое, мужское имя. А тут хоть «петух», хоть «петрушка», еще обиднее – бабья трава на огороде. Мать на его кураж говорила, что имя это его дед носил, что оно из Библии и означает «камень». Но Петр Матвеич Библию в руках не держал, а петухов на дух не выносил и всю жизнь боролся с этой птицей в собственном дворе. Бывало в ссоре крикнет на него Нюра: «Ну, петух гребаный!»