Западня
Шрифт:
– Я не виновата, сегодня я что-то ослабла, – прошептала она. – С утра я кое-как таскалась, немного навела порядок… Ведь правда, теперь здесь довольно чисто?.. Я хотела протереть стекла, но ноги не держат. Как это глупо! Что ж, когда кончишь все, то можно и прилечь… – Тут она вспомнила о другом: – Поглядите, пожалуйста, не порезались ли мои ребятишки ножницами?
И она замолчала, дрожа и прислушиваясь к тяжелым шагам, раздававшимся на лестнице. Папаша Бижар грубо толкнул дверь. Он, по обыкновению, был на взводе. Глаза его горели пьяным бешенством. Видя, что Лали лежит в постели, он с хохотом хлопнул себя, по ляжкам, а потом, развернув длинный кнут, заорал:
– Ах, чтоб тебя разорвало! Нет, это уж слишком!.. Ну, сейчас мы посмеемся… Теперь эта корова валяется на соломе среди бела дня!.. Ты что же это, дрянь ты этакая, смеешься, что ли, над людьми?.. Ну, вставай! Гоп!
Он щелкнул кнутом над кроватью. На девочка заговорила умоляющим голосом:
– Нет, папа, не бей меня, прошу тебя, не бей… Право, ты
– Вставай, – заорал он еще громче, – или я тебе все ребра переломаю! Да встанешь ли ты, кобыла проклятая!
Тогда девочка тихо сказала:
– Я не могу, папа. Понимаешь?.. Я умираю.
Жервеза бросилась на Бижара и стала вырывать у него кнут. Он остолбенел и неподвижно остановился перед кроватью. Что она болтает, эта сопливая дрянь? Да разве кто умирает в таком возрасте, да еще и не хворавши! Просто притворяется; сахару, наверно, хочется. Ну нет, он разберется, в чем дело, и если только она врет…
– Правда, ты сам увидишь, – продолжала Лали. – Пока у меня были силы, я старалась не огорчать вас всех… Будь добр ко мне в этот час. Попрощайся со мной, папа.
Бижар только теребил себя за нос: он боялся попасться на удочку. Впрочем, у девочки в самом деле лицо стало какое-то странное: удлинилось, сделалось строгим, как у взрослого человека. Дыхание смерти, проносившееся по комнате, протрезвило пьяного. Он огляделся, словно пробудившись от долгого сна, и увидел заботливо прибранную комнату, чистеньких, играющих, смеющихся детей. И он упал на стул, бормоча:
– Мамочка наша… мамочка…
Других слов он не находил. Но для Лали и это звучало лаской, – она ведь не была избалована. Она стала утешать отца: ей только досадно уходить, не поставив детей на ноги. Но ведь теперь он сам будет заботиться о них, правда? Прерывающимся голоском она давала ему наставления, как ходить за детьми, как держать их в чистоте. А он в полном отупении, вновь во власти винных паров, только вертел головой и глядел на нее во все глаза. Он был взволнован до глубины души, но не находил слов, а для слез у него была слишком грубая натура.
– Да, вот еще, – снова заговорила Лали после короткого молчания. – Мы задолжали в булочную четыре франка и семь су, – надо будет заплатить… Госпожа Годрон взяла у нас утюг – ты отбери у нее. Сегодня я не могла сварить суп, но там есть хлеб, а ты испеки картошку…
До последней минуты бедная девочка оставалась матерью всего семейства. Да, заменить ее было некому. Она умирала оттого, что в детском возрасте у нее уже была душа настоящей матери, а между тем она была еще ребенком, и ее узкая, хрупкая грудка не выдержала бремени материнства. Отец ее терял настоящее сокровище, и сам был во всем виноват. Этот дикарь убил ударом ноги свою жену, а потом замучил насмерть и дочь. Теперь оба его добрых ангела сошли в могилу, и самому ему оставалось только издохнуть, как собаке, где-нибудь под забором. Жервеза еле удерживала рыдания. Она протягивала руки, чтобы помочь ребенку; у девочки сбилось одеяло, и Жервеза решила перестлать постель. И тут обнажилось крохотное тельце умирающей. Боже великий, какой ужас, какая жалость! Камень заплакал бы от этого зрелища. Лали была совершенно обнажена. На ее плечах была не рубашка, а лохмотья какой-то старой кофты; да, она лежала нагая, то была кровоточащая и страшная нагота мученицы. Мышц у нее совсем не было, выступы костей чуть не пробивали кожу. По бокам до самых ног виднелись тонкие синие полоски: следы отцовского кнута. На левой руке выше локтя темным обручем выделялось лиловатое пятно, как бы след от тисков, сжимавших эту нежную, тонкую ручку – не толще спички. На правой ноге зияла плохо затянувшаяся рана, вероятно открывавшаяся каждое утро, когда Лали вставала с постели и наминала хлопотать по хозяйству. С ног до головы ее тело покрывали синяки. О, это истязание ребенка, эти подлые тяжелые мужские лапы, сжимающие нежную шейку, это потрясающее зрелище бесконечной слабости, изнемогшей под тяжким крестом! В церквах поклоняются изображениям мучениц, но их нагота не так чиста. Жервеза снова стала на колени, забыв о том, что хотела перестлать постель; она была потрясена видом этой жалкой крошки, лежавшей пластом на кровати. Ее губы дрожали и искали слов молитвы.
– Госпожа Купо, – шептала девочка, – прошу вас, не надо…
И она тянулась ручонками за одеялом, ей стало стыдно за отца. А Бижар в полном оцепенении уставился на тело убитого им ребенка и только продолжал медленно мотать головой, как удивленное животное.
Жервеза накрыла Лали одеялом и почувствовала, что не в силах оставаться здесь. Умирающая совсем ослабела; она больше не говорила, на. ее лице, казалось, остались одни глаза, черные глаза с вдумчивым и безропотным взглядом; она смотрела на своих ребятишек, все еще вырезавших картинки. Комната наполнялась тьмой; Бижар заснул. Хмель туго выходил из его отупевшей головы. Нет, нет, слишком уж отвратительна жизнь! О, какая гадость! Какая гадость! И Жервеза ушла. Она спускалась по лестнице машинально, ничего не соображая; ее переполняло такое отвращение, что она с радостью бросилась бы под колеса омнибуса, чтобы покончить со всей этой мерзостью.
Так бежала она, яростно проклиная окаянную судьбу, пока не очутилась перед дверью мастерской, где будто бы работал Купо. Ноги принесли ее сюда сами, желудок снова
Мастерская помещалась на углу улицы Шарбоньер и улицы Шартр. Проклятый перекресток, ветер так и продувает со всех сторон. Черт подери, на улице было далеко не жарко. В шубе, конечно, было бы теплее. Небо по-прежнему было противного свинцового цвета, и снег, скопившийся наверху, нависал над кварталом ледяным покровом. Ни снежинки не падало, но в воздухе уже царила глубокая тишина, сулившая Парижу новенький, белый бальный наряд. Жервеза, поднимая голову к небу, умоляла господа бога подождать со снегом, не опускать на город белое покрывало. Она топала ногами и поглядывала на бакалейную лавку, находившуюся на противоположной стороне улицы, – а потом отворачивалась: к чему напрасно дразнить аппетит?.. Развлечься на этом перекрестке было нечем. Редкие прохожие ускоряли шаг, кутаясь в шарфы: на таком холоду не мешкают. Между тем Жервеза заметила, что вместе с ней дверь мастерской стерегут еще пять-шесть женщин; конечно, эти несчастные тоже подкарауливают получку. Они ждали своих мужей, чтобы не дать им спустить по кабакам весь заработок. Здесь была какая-то долговязая сухопарая женщина, настоящий жандарм. Она прижалась к самой стене, готовясь наброситься на мужа, как только он покажется. На другой стороне улицы прогуливалась маленькая, скромная, худенькая брюнетка. Третья женщина, какая-то неуклюжая, нескладная, привела двоих малышей. Она тащила их за руки, они дрожали и плакали. Все эти женщины – и Жервеза; и ее товарки по дежурству – ходили взад и вперед, искоса поглядывая друг на друга, но не заговаривая. Нечего сказать, приятное место для встречи! Знакомиться не было никакой надобности: каждая и без того знала, зачем пришли все остальные и кто они такие. Все жили в одном и том же доме – в огромном доме фирмы Голь и Кo. Стоило поглядеть, как они топтались, как они сходились и расходились на этом ужасном январском холоду – и становилось еще холоднее.
Однако из мастерской еще никто не выходил. Наконец появился один рабочий, за ним еще двое, затем трое. Но это, конечно, были честные ребята, добросовестно относившие получку женам, – недаром, видя жалкие тени, бродившие перед воротами, они покачивали головой. Долговязая женщина еще крепче прижалась к стене у двери и вдруг коршуном бросилась на маленького бледного человечка, осторожно просунувшего голову в дверь. Он и опомниться не успел! Жена живо обыскала его и отобрала все деньги. Он был ограблен, у него не осталось ни гроша, выпить было не на что. И маленький человечек в злобе и отчаянии поплелся за жандармом в юбке, роняя крупные детские слезы. Рабочие все выходили; грузная женщина с ребятишками подошла к двери, и сейчас же какой-то рослый брюнет с хитрым лицом вернулся обратно и предупредил ее мужа. Когда тот, приплясывая, вышел на улицу, в башмаках у него уже были припрятаны две новенькие монетки по сто су. Он взял одного сына на руки и пошел рядом с женой, рассказывая ей какую-то чепуху, а она в чем-то упрекала его. Иные молодцы одним прыжком весело выскакивали на улицу, торопясь поскорее пропить получку в приятной компании. Иные с помятыми, мрачными лицами стискивали в кулаке двухдневный или трехдневный заработок, отложенный на выпивку. Эти люди внутренно ругали себя негодяями и, как настоящие пьяницы, клялись, что больше это не повторится. Но ужаснее всего было горе скромной, тщедушной маленькой брюнетки: ее муж, красивый малый, молча прошел мимо нее, чуть не сбив ее с ног. И теперь она возвращалась в одиночестве: разбитой походкой шла она мимо лавок и плакала горькими слезами.
Наконец длинная вереница рабочих оборвалась. Жервеза все стояла посреди улицы и глядела на дверь. Показалось еще двое запоздавших мастеровых, но Купо все не было. И когда она спросила рабочих, почему же не выходит Купо, они со смехом ответили, что он только что вышел через черный ход, пошел пасти кур. Жервеза поняла все: Купо снова солгал, ждать больше нечего. Она медленно пошла вниз по улице Шарбоньер, шлепая стоптанными, развалившимися башмаками. Обед убегал от нее, и она с содроганием глядела, как он скрывался в желтеющем закате. На этот раз все было кончено. Ни гроша, ни проблеска надежды. Впереди голодная ночь. Ах, какая мучительная, какая тяжкая ночь спускалась на плечи этой женщины!
Когда Жервеза с трудом поднималась по улице Пуассонье, она вдруг услышала голос Купо. Он сидел в кабачке «Луковка». Сапог угощал его водкой. В конце лета этому ловкачу Сапогу необычайно повезло: он женился на настоящей даме. Правда, дама эта была потрепана, но у нее еще кое-что оставалось. О нет, не какая-нибудь панельная девка, а настоящая дама с улицы Мартир. Надо было видеть этого счастливчика! Теперь он жил как настоящий буржуа, ничего не делал, хорошо одевался и ел до отвала. Он так растолстел, что его узнать было нельзя. Приятели говорили, что его жена находила сколько угодно работы у знакомых мужчин. Эх, такая женщина да загородный домик – предел человеческих желаний, лучше этого ничего и не выдумаешь. И Купо поглядывал на Сапога с истинным восхищением. Подумать только, у этого прохвоста было даже золотое колечко на мизинце.