Запах янтаря
Шрифт:
В веселую минуту мужики, все прекрасно понимавшие, допекали Янку – а зачем это он без гроша за душой в Ригу собрался? Добрые люди – с возами, а он с чем?
Янка, парень языкастый, себя в обиду не давал.
– Я бы постыдился с такими возами в Ригу въезжать. Лучше уж мышиные шкурки туда возить рижским фрейлинам на шубки, чем ваши гнилые хворостины!
– Погоди, доберемся – заставим тебя Большому Кристапу руку целовать. Тем, кто впервые в Ригу едет, так положено!
– Уж с большей охотой поцелую, чем господину барону! У Большого Кристапа после того, как он на святые деньги Ригу построил, наверняка для меня малость осталась.
Я никак не мог понять, что за Кристап, уже в Риге
Когда и шуточки о Кристаповом наследстве надоедали, выяснялось, что Янка едет в Ригу жениться…
– Парни, в Ригу, парни, в Ригу! – распевал Янка с вершины воза. – Там невеста-краса! Там невеста-краса, та, что ткет паруса!
Парни смеялись, но песню подхватывали. Потом в ответ запевали другую – о бедняге, что еле ноги унес от блудливой рижской невесты, которая только плясать и горазда. Янка сверху отшучивался – такую он запрет в сарае, чтобы своими плясками сено утаптывала или рожь молотила. В конце концов Янкина невеста стала вроде бы как равноправным нашим товарищем, только что за обед с нами не садилась.
Я шагал рядом с возом и думал – не знаю уж, как там Янка, а ну как сам вдруг повстречаю невесту-красу, тогда что же? Мало мне Марсова ярма, так будет еще и Венусово! И знал, что не про меня оно, и неотступно о нем думал…
Ехали не медленно, ночевали на постоялых дворах, от воров оберегались караулами, а также долгими и невразумительными заговорами, вроде как на чухонском наречии, после которых у злодеев должны руки намертво приклеиться к украденным нашим мешкам. Впрочем, Янка утверждал, что воры чухонский язык разумеют получше нашего, и заклятия их против наших получаются куда сильнее.
Заговоры ли помогли, или просто повезло – за всю дорогу только и стянули у нас на постоялом дворе «Заяц», что два горшка с маслом да один с молоком, вместе с привязанной ниткой за лапку живой лягушкой. Недалеко же от Риги, когда во весь рост встали перед нами городские мельницы и уж видны нам были первые укрепления форштадтов и палисады, мы привязали к веточкам священного дуба разноцветные лоскутки на счастье, кое-кто и монетку в дупло кинул, и вступили в форштадт через Раунские ворота.
И уж сколько разговоров было о Риге белой, Риге стройной, а подъехали поближе, миновали форштадт – и не увидели никакой Риги, а только тридцатифутовый шведский вал, все на свете загородивший. После я его исправно на план нанес, посмеиваясь над своим легковерием.
Ослепила меня Рига пестротой – деревянных домов здесь давным-давно не строили, боясь пожаров, а каменные красили в разные цвета, и резьбу на порталах так расписывали – стой и дивись… Потом, в доме Гильхена, меня то поразило, что даже панели темного дерева – и те были расписаны небывалыми цветами и листьями.
Другое диво – ударил в уши шум. Неудивительно – столько солдат в городе, столько купцов… Но добрые люди объяснили – это еще что, раньше куда шумнее было! Лет десять назад за мачтами кораблей другого берега было не разглядеть. Каждый день по кораблю приходило, а то и по два. Голландские, английские, шведские, немецкие, датские… Я слушал и думал – когда еще Санкт-Питербурх станет таким славным портом!
И уже был я душою на тех кораблях, и уже стоял у резных перилец на корме, надвинув на лоб треугольную шапочку и командуя проворным матросам – кому спуститься в трюм, кому лезть на мачты. Впервые я видел такие корабли. А там, далеко за островами речными, было море. И я уже выводил свой корабль в великий простор, которого и представить себе не мог, потому что никогда не видел.
Там оно и было – за которое воевали, к которому душой стремились, и, вдыхая
Но, помышляя о невозможном, я не забывал, и ради чего сюда послан. Времени, правда, недоставало, много на меня взваливали хозяйских дел – я и сбрую чини, я и записку отнеси, и я мешок на кухню втащить помоги. Но – вырывался, успевал, да и не столь трудно это было – не я один останавливался, рот разинув, глядя на валы и прочие укрепления, которыми Рига была обязана предусмотрительному Дальбергу. Но горожане, сознавая, что стала она одной из прочнейших крепостей Европы, все же посмеивались – мол, до сих пор и без равелинов неплохо обходились. Недаром рижский герб всем известен – крепость с зубчатыми башенками и выглядывающий из ворот свирепый лев, а держат щит с гербом львы же. Шведы – и те насилу в прошлом еще столетии Ригу взяли. А куда как худо была укреплена! Царь Алексей Михайлович напрасно под Ригу ходил. Еще ранее того царь Иван Васильевич, о котором я и сам не больно много знал, тоже, говорят, уходил от Риги не солоно хлебавши. В те давно прошедшие времена польский Стефан Баторий, как с великой гордостью рассказывали мне Вильгельм и Иоганн, что также сей город добывал, увидев вблизи валы и городской ров, диву дался – чем город держится? Знал бы, говорит, не предложил бы этим рижским еретикам столь выгодных условий капитуляции! Не в стенах, выходит, дело, а в тех, кто на них стоит…
Но от всех этих гишторий мне легче не было. И недоброе чувство к сему проклятому месту не проходило. Вражье логово, что ни говори, и красота его была мне чужая, опасная. Не моя была эта красота, сердце на нее не откликалось. Как бы ни радовали взгляд аккуратные домики под высокими и острыми черепичными крышами, как бы ни прелестны были белокурые горожанки, я одно знал – неподалеку от этого нарядного города моего отца убили. И сам я рядом со смертью хожу. Забудешься на минуту, подняв к небу лицо, словно со дна колодца, и плеснет в губы залетным ветром, и померещится, будто опять вольной волюшки дохнул. Схватишься – а вокруг чужое, тревожное. Когда еще будут те корабли да паруса…
И вот, сидя в погребке Зауэра, на минутку малую поверив в свою безопасность, я удивился – всех мы известили о преславной Полтавской баталии, австрийского императора Иосифа, прусского короля Фридриха-Вильгельма, датского короля Фридриха, всем отписали, что захвачены одиннадцать прочих разных полков, знамен и штандартов чуть не полтораста. А здесь в слоистых колеблющихся облаках табачного дыма сине-желтые кирасиры пьют за фортуну Карла! Раньше, братцы, пить надо было…
Наутро, задав корм офицерским и гильхеновским лошадям, почесав язык во дворе, починив парадную сбрую обеих шведских кобыл, я выскользнул на улицу. У церкви Петра меня ждал Гирт, старый приятель. Еще тогда, в тысяча семьсот втором, я, схватив по зимнему времени горячку – торопясь к своим, провалился сквозь лед неширокой речушки, – отстал от полка и отлеживался за печкой в дымной избенке, где пожилая лифляндская крестьянка кутала меня в полушубок своего сына, мне погодка, и отпаивала травами. Как на ноги стал – звал Гирта с собой, в войско, лазутчиком. Жаль, мать не пустила. Ушел один.
И надо ж было тому случиться – встретить его в Риге, шведским рекрутом. Я было и не признал – вымахал здоровый верзила, да еще в усах. А ему как подсказал кто – час ходил за мной следом, приглядывался. Я, заметив, стал уходить глухими улицами, куда дворы выходили. По утрам и вечерам гнали по ним скот, а днем мало кто заглядывал. Наконец чуть не бегом догнал он меня, схватил за рукав. Я уж рукой за спину нырнул, там у меня под кафтаном за пояс нож был заткнут. А он в глаза смотрит и словно выдохнул: «Ты, Андри?..» Тут и я его признал.