Запечатленный труд (Том 1)
Шрифт:
Прошло не более недели, и мы потеряли Перовскую, предательски схваченную на улице. Вслед за ней погиб Кибальчич, как говорят, по доносу хозяйки, а у него был арестован Фроленко, попавший в засаду. Потом был взят Иванчин-Писарев. Белый террор открыл свои действия.
Тогда мы считали, что у правительства был человек, знавший многих агентов Исп[олнительного] ком[итета] в лицо и указывавший их на улице. Теперь, после открытия полицейских архивов, обнаружилось, что одним из предателей был рабочий Окладский [198] , осужденный на каторгу по процессу А. Квятковского в 80-м году. Ввиду опасности пребывания в Петербурге некоторые из нас по предложению Комитета должны были выехать, в том числе и я. Но все мы были одушевлены желанием воспользоваться горячим временем для организационных целей партии: мы видели вокруг себя сильнейший энтузиазм; смиренно сочувствующие люди, пассивные и индифферентные, расшевелились, просили указаний, работы; всевозможные
198
И. Ф. Окладский был привлечен к суду в 1880 году по «процессу 16 народовольцев». В 1881 году он подал прошение о помиловании и получил его за услуги, оказанные полиции. Он выдал две конспиративные квартиры, затем помогал полиции выяснять личности первомартовцев. Высланный на Кавказ, Окладский и там продолжал оказывать услуги полиции, за что в 1891 году был освобожден и даже получил звание потомственного почетного гражданина. 37 лет Окладский преданно служил полиции, являясь ее секретным агентом. После революции в январе 1925 года Окладский был судим Верховным судом РСФСР. Суд приговорил его к высшей мере наказания, но, принимая во внимание давность совершенного преступления и преклонный возраст подсудимого, заменил расстрел 10 годами заключения со строгой изоляцией.
В то время наша квартира в силу разных обстоятельств мало-помалу превратилась в склад всевозможных вещей: после ликвидации рабочей типографии к нам был перенесен шрифт и прочие ее принадлежности; когда закрылась химическая лаборатория, Исаев привез к нам всю ее утварь и большой запас динамита; Перовская передала нам же динамит и все другое, что сочла нужным вынести из своей квартиры; после ареста Фроленко мы получили половину паспортного стола; в довершение всего вся литература, все издания шли из типографии «Народной воли» к нам и наполняли громадный чемодан, найденный потом в нашей квартире пустым. Такое богатство не должно было погибнуть, я решила спасти все и уйти из квартиры, оставляя ее абсолютно пустой.
2 апреля, вместо того чтобы искать кого-нибудь из своих, я решила ждать прихода к себе и принялась приводить революционное имущество в удобовыносимый вид. Был уже час дня, когда на квартиру зашел Грачевский. Он сообщил мне, что товарищи считают меня уже погибшей, так как с раннего утра дворники дефилируют в градоначальстве перед арестованным накануне молодым человеком, отказавшимся назвать себя и указать свою квартиру. По описаниям дворников, уже побывавших у градоначальника, никто не сомневался, что это Исаев. Тем не менее Грачевский одобрил мое желание спасти вещи; я просила его дать знать об этом Николаю Евгеньевичу Суханову как человеку столь энергичному и решительному, что самое невозможное кажется ему всегда возможным.
Через несколько часов Суханов явился в сопровождении двух морских офицеров и с обычной распорядительностью в течение двух часов удалил с квартиры все, что нужно; остались два узла с вещами, не представлявшими особой ценности. Это было уже в 8 часов вечера. Тогда он потребовал, чтоб я тотчас же ушла из дома; но я не видела никакой нужды уходить до утра, потому что была уверена, что Исаев квартиры не назовет, а непоявление до сих пор полиции объясняла тем, что дворники нашего дома еще не собрались пойти на призыв; я думала (ошибочно), что ночью Исаеву дадут покой, и потому не видела риска оставаться у себя. После этих аргументов Суханов оставил меня, обещав наутро прислать двух дам за остальными вещами. Поутру 3 апреля, когда я вышла осмотреть окрестности, в воротах стояло щедринское «гороховое пальто», делавшее внушение дворникам: «Непременно до 12 часов! Непременно до 12 часов!» Было ясно, что дворников зовут в градоначальство. Тогда я выставила условный сигнал, что квартира еще безопасна; в нее почти тотчас вошли Ивановская и Терентьева и унесли последние узлы, прося не медлить уходом. Дождавшись женщины, которая приходила убирать нашу квартиру, и под приличным предлогом выпроводив ее, я вышла, заперев свое опустошенное жилище. Говорят, жандармы
Этот день, 3 апреля, был днем казни наших цареубийц. Погода была чудная: небо ясное, солнце лучезарно-весеннее, на улицах полная ростепель. Когда я вышла из дома, народное зрелище уже кончилось, но всюду шел говор о казни, и, в то время как сердце сжималось у меня от воспоминаний о Перовской и Желябове, я попала в вагон конки, в котором люди возвращались с Семеновского плаца, на котором происходило зрелище. Многие лица были возбужденные, но не было ни раздумья, ни грусти. Как раз против меня сидел в синей свитке красавец-мещанин, резкий брюнет с курчавой бородой и огненными глазами. Прекрасное лицо было искажено страстью — настоящий опричник, готовый рубить головы.
После Шлиссельбурга в архангельскую ссылку Александра Ивановна Мороз привезла мне прекрасную большую гравюру с картины Сурикова «Боярыня Морозова». Она привезла ее, потому что знала, какое большое место в моем воображении в Шлиссельбурге занимала личность протопопа Аввакума и страдалица за старую веру боярыня Морозова, непоколебимо твердая и вместе такая трогательная в своей смерти от голода.
Гравюра производила волнующее впечатление. В розвальнях, спиной к лошади, в ручных кандалах Морозову увозят в ссылку, в тюрьму, где она умрет. Ее губы плотно сжаты, на исхудалом, красивом, но жестком лице решимость идти до конца; вызывающе с двуперстным крестным знамением поднята рука, закованная в цепь. Кругом народная толпа московской улицы времен царя Алексея Михайловича. Что ни лицо, то другое выражение: есть в толпе робкие, устрашенные, есть немногие с затаенным сочувствием, есть злобно ликующие.
Гравюра говорит живыми чертами — говорит о борьбе за убеждения, о гонении и гибели стойких, верных себе. Она воскрешает страницу жизни… 3 апреля 1881 года… Колесницы цареубийц… Софья Перовская… Красавец-мещанин в синей суконной свитке. Прекрасно лицо, искаженное страстью, — лицо опричника, готового рубить головы.
3. Перовская
Софья Львовна Перовская по своей революционной деятельности и судьбе как первая русская женщина, казненная по политическому делу, представляет одно из немногих лиц, которые перейдут в историю.
С точки зрения наследственности и влияния окружающей среды любопытно, что эта аскетка-революционерка была по происхождению правнучкой Кирилла Григорьевича Разумовского, последнего гетмана малороссийского, внучкой губернатора в Крыму в царствование Александра I и дочерью губернатора Петербурга при Александре II.
По случайному стечению обстоятельств ее обвинителем в Особом присутствии Сената по делу 1 марта являлся человек, бывший в прошлом ее товарищем детских игр.
В Пскове, где Перовская жила раньше, родители Софьи Львовны и ее будущего обвинителя были сослуживцами и жили рядом, так что дети постоянно встречались [199] .
199
Сам Муравьев после моего ареста говорил мне это.
Этот обвинитель в своей речи переступил границы прокурорских обязанностей и кроме обычных в этих случаях упреков в кровожадности бросил слово «безнравственность». Это был Н. В. Муравьев, впоследствии министр юстиции, страж закона, попиравший этот закон, просвещенный юрист, говоривший о судебных уставах 1864 года, что их основы — наилучшие из до сих пор выработанных во всем цивилизованном мире, и тем не менее потрясавший эти основы. Это был Муравьев-законник, которого русское правительство посылало в Париж, чтоб добиться от свободной республики нарушения права убежища, гарантированного законом этой республики: выдачи Льва Гартмана, революционера, хозяина того дома, из которого был произведен взрыв царского поезда под Москвой 19 ноября 1879 года. Тот Муравьев — служитель нелицеприятного правосудия, о котором в его бытность министром юстиции шла широкая молва как об одном из крупнейших взяточников того времени.
Условия детства заронили в душу Перовской никогда не потухавшие лучи человечности и чувства чести. В поколении, отцы которого пользовались крепостным правом, крепостнические нравы, с их неуважением к человеческой личности, вносимые в семейные отношения, нередко развивали в детях в противовес отцам протест и отвращение к деспотизму. Так было и с Перовской. Ее отец, Лев Николаевич Перовский, был крепостник из крепостников, оскорблявший мать своих детей не только самолично, но и принуждавший ребенка-сына оскорблять действием эту мать, типичную для той эпохи женщину скромной душевной красоты и кротости. В тяжелой атмосфере семьи Софья Львовна научилась любить человека, любить страдающих, как она любила страдавшую мать, с которой до последних трагических дней жизни не прерывала нежных отношений. Во время суда надо мной надзирательницы дома предварительного заключения рассказывали мне, что во время процесса Перовской на свиданиях с матерью, вызванной из Крыма, Софья Львовна мало говорила. Как больное, измученное дитя, тихая и безмолвная, она все время полулежала, положив голову на колени матери. Два жандарма, день и ночь сидевшие в камере Перовской, находились тут же.