Шрифт:
I
С наступлением сумерек дикая и пустынная местность, словно стерегущая подходы к поселку под названием Данвич, что находится чуть севернее центральной части Массачусетса, начинает казаться еще более безлюдной и угрюмой, чем днем, Приглушенный свет придает опустевшим полям и куполообразным холмам за ними некоторую необычность, даже загадочность, и привносит в окружающий ландшафт некий элемент пронизывающей, настороженной враждебности. Вековые деревья и окаймленные зарослями вереска каменные стены, почти вплотную прижавшиеся к пыльной дороге; топкие болота, испещренные мириадами светлячков и наполненные непрерывными, жалобными криками козодоев, бормотанием лягушек и пронзительным пением жаб; извилистые повороты русла Мискатоника, несущего свои воды между темными холмами в сторону моря — все это буквально окутывает одинокого путешественника плотным и сумрачным покрывалом, словно стараясь удержать его в своей власти и лишить малейшей возможности к бегству.
Направляясь
Всех их давно уже нет в живых. Ни матери, ни деда Уотелея, ни его второй дочери, тетушки Сари — ее он, правда, никогда не видел и знал только, что она жила где-то в их большом старом доме, — ни мерзкого кузена Уилбэра и его ужасного брата-близнеца, которые встретили свою жуткую смерть на вершине Сторожевого холма. И все же сейчас, проезжая по избитому и отчаянно неровному мосту, он отчетливо видел, что Данвич совершенно не изменился. Его центральная улица все так же окаймляла подножие маячившей в отдалении Круглой горы. На месте остались и ветхие, покинутые дома с подгнившими и кое-где провалившимися двускатными крышами, в старинной церкви со сломанной колокольней все так же размещался единственный в деревне магазин, а над всем этим зависала плотная, легко уловимая атмосфера упадка и запустения. Он свернул с главной улицы поселка и по изъезженной дороге поехал вдоль берега реки, пока не увидел большой, замшелого вида дом, который казался несколько непропорциональным из-за прилаженного к нему со стороны реки большого мельничного колеса. Ныне, в соответствии с завещанием деда Уотелея, это была уже его частная собственность, причем перед смертью старик особо оговорил в документах, что если внук захочет поселиться в доме, то он должен будет предпринять необходимые меры по ликвидации отдельных его частей , которые сам дед не успел завершить. Довольно странная оговорка, подумал тогда Эбнер, хотя, если разобраться, в личности старого Лютера Уотелея почти все было странным, как если бы упадок Данвича коснулся и его своим леденящим крылом.
Но самым нелепым в завещании был именно тот пункт, где особо оговаривалось, что ему, Эбнеру Уотелею, надлежало прекратить свои блуждания по свету и исполнить предписанные дедом распоряжения относительно дома, хотя и слепой мог бы заметить, что само по себе строение едва ли заслуживало всех тех сил и времени, которые неизбежно ушли бы на его вышеупомянутую реконструкцию. Кроме того, он совершенно отчетливо представлял себе, что некоторые из родственников, которые и поныне проживали в самом Данвиче или поблизости от него, едва ли обрадуются его возвращению в их причудливый, но вполне устоявшийся мир уединенной сельской жизни, которая была характерна для большинства Уотелеев, особенно после тех кошмарных событий, которые потрясли ее провинциальную ветвь на Сторожевом холме.
На первый взгляд, дом совершенно не изменился. Его обращенное к реке крыло в незапамятные времена было переоборудовано под мельницу, но мельница уже давно перестала функционировать, поскольку окружавшие Данвич поля и угодья с каждым годом все больше превращались в бесплодные пространства. Особое место в доме занимала лишь одна комната. Она располагалась непосредственно над водяным колесом и была комнатой покойной тети Сари. Другие же, выходившие к Мискатонику своими окнами комнаты были практически заброшены уже в годы его детства, когда Эбнер Уотелей в последний раз гостил у деда, жившего там в полном одиночестве, если не считать столь загадочной для юного отпрыска рода Уотелеев второй дочери Лютера. Дверь ее комнаты была постоянно заперта, сама она никогда не выходила, и лишь смерть избавила ее от подобных жестоких ограничений.
Опоясывавшая жилую часть дома веранда заметно просела, и с решетчатой конструкции под карнизом свисала густая паутина, к которой годами никто не прикасался, если не считать редких порывов ветра. Все было покрыто толстым слоем пыли как снаружи, так и изнутри, причем последнее особенно бросилось в глаза Эбнеру, когда он отыскал на переданной ему адвокатом связке нужный ключ. Войдя в дом, он нашел лампу — старый дед презирал электричество — и зажег ее. В желтоватом мерцании света он разобрал очертания старой кухни с ее утварью девятнадцатого века и невольно поразился тому, что так все хорошо сохранил в своей памяти. Просторное помещение, срубленные вручную
В свете лампы он обнаружил кое-что еще: на кухонном столе лежало письмо, адресованное лично ему, о чем свидетельствовала начертанная на конверте надпись, исполненная чуть угловатым и неимоверно корявым почерком, который мог принадлежать лишь такому старому и дряхлому человеку как его дед. Отложив на время процедуру переноса вещей из машины в дом, Эбнер присел у стола, предварительно смахнув с него, а также со стула пыль, и распечатал конверт.
Взгляд его упал на хитросплетение тонких завитков и линий, которые казались такими же строгими, каким был при жизни и сам дед. Текст начинался сразу, как-то внезапно, без малейшего намека на ласковое обращение или хотя бы прозаическое приветствие:
Внук, когда ты станешь читать эти строки, меня уже несколько месяцев не будет в живых. Возможно, даже дольше, если только им не удастся разыскать тебя скорее, нежели я предполагаю. Я завещаю тебе некоторую сумму денег — все, что у меня осталось ко дню смерти, — которую положил в банк Эркхама на твое имя. Сделал я это не только потому, что ты остаешься моим единственным внуком, но также и в связи с тем, что среди остальных Уотелеев — а мы, мой мальчик, являемся проклятым Богом кланом, — ты дальше всех нас выбился в люди и получил хорошее образование, которое позволит тебе взглянуть на все здешние вещи и события непредвзятым взглядом, не подверженным ни одержимому влиянию предрассудков невежества, ни коварству предрассудков науки. Вскоре ты и сам поймешь, что я имею в виду.
Я предписываю тебе как можно скорее разрушить в этом доме по крайней мере ту его часть, которая непосредственно примыкает к водяному колесу. Там должно быть разобрано абсолютно все — блок за блоком, кирпич за кирпичом. Если обнаружишь внутри хоть одно живое существо, торжественно заклинаю тебя убить его, вне зависимости от того, сколь малых размеров оно может оказаться. Неважно также, какую форму оно будет иметь, и даже если оно покажется тебе человеком, то учти, что в конце концов оно обманет тебя и поставит под угрозу жизнь — как твою собственную, так и Бог знает скольких еще людей.
Слушай, что я говорю.
Если тебе сейчас кажется, что перед смертью я окончательно лишился рассудка, то имей в виду, что в роду Уотелеев давно поселилось нечто гораздо худшее, чем просто безумие. Мне удалось не запятнать себя этой мерзостью, хотя пошла она именно от меня. Но гораздо более крепкое безумие засело в тех из нас, кто отрицает возможность существования подобных вещей — они, как я считаю, поражены безумием еще больше, чем даже и представители нашего рода, которые сами занимались гнусными вещами, творили богохульство и даже более того.
Как это было похоже на моего деда, подумал Эбнер. Ознакомившись с этим загадочным, самоуверенным посланием, он вспомнил, как однажды, когда его мать в какой-то связи упомянула свою сестру Сару и тут же в ужасе прикрыла ладонями рот, он кинулся к деду и спросил:
— Дедушка, а где тетя Сари? Старик тогда поднял на него свой гипнотический взгляд и ответил:
—Мальчик, в этом доме не принято упоминать Сару.
Было похоже на то, что тетя Сари каким-то ужасным образом обидела или оскорбила своего отца — по крайней мере, сам этот черствый педант показывал, что все обстояло именно так. Во всяком случае, с тех пор, как Эбнер помнил себя, имя старшей сестры его матери никогда не произносилось вслух, а сама она жила взаперти в большой комнате над мельницей, скрытая за толстыми стенами и заколоченными ставнями. Эбнеру и его матери не разрешалось даже проходить перед дверями ее комнаты, хотя однажды мальчик все же прокрался туда и прильнул к ним ухом. При этом он расслышал лишь доносившиеся изнутри какие-то сопящие или хныкающие звуки, которые, как ему тогда показалось, мог издавать грузный и болезненный человек. Про себя он тоща решил, что тетя Сари похожа на тех толстых женщин, что выступают в цирке, тем более, что она очень много ела, о чем можно было судить по громадным тарелкам с едой, в основном — с сырым мясом, которое она, похоже, сама себе готовила. Еду эту дважды в день подносил к дверям ее комнаты сам Лютер Уотелей, поскольку слуг в доме не держали с тех самых пор, когда мать Эбнера вышла замуж, а сама тетя Сари вернулась — заметно растерянная и даже расстроенная — из поездки к какой-то своей дальней родне, проживавшей в Иннсмауте.
Эбнер сложил письмо и сунул его в конверт, решив поразмышлять над его содержанием позднее. Сейчас же ему надо было позаботиться о своем ночлеге. Он вышел наружу, принес в дом два остававшихся в машине чемодана, прошел с ними в кухню, после чего взял лампу и принялся бродить с нею по дому. В старомодную гостиную, которую открывали только к приезду или приходу гостей — а в Данвиче Уотелеев приглашали одни лишь Уотелеи, — он даже не заглянул и направился прямо в спальню деда. Ему казалось вполне естественным, что он займет кровать старика, поскольку теперь именно он, а не Лютер Уотелей, был здесь полноправным хозяином.