ЗАПИСКИ АРТИЛЛЕРИИ МАЙОРА
Шрифт:
В одно время вздумалось моему родственнику Анфиногену пробовать из куф глуховское вино, прибавляя в рюмку сахару, пил сам, упросил отведать свою жену и мою сестру Анну, которая тогда случилась быть у них в доме. Они все трое вскоре узнали силу глуховского вина, выпились из ума, прежде пели песни, плясали, целовались, потом зачали плакать, а наконец вмешалась к ним тут престарелая хозяйка, наприданная мамка, пошептала нечто обоим, барину и барыне своей, на ухо, отчего они вскоре поссорились и чуть не подрались. А как поутру мира не было, а разврат у родственника моего с женою не кончился, то сестра моя отъехала в свой дом, и я с сестрой удалился, а от нее переехал к своему отцу.
Брат мой большой, Егор, командирован был в 1736 году из Малороссии, где зимовала армия, в Москву, от первого Московского полка, в коем он служил еще капралом; заехал тогда в дом отца свое(го) для свидания, а отъезжая, взял меня с собою в Москву. В 1737 году, в Москве, записал меня брат мой Василий в Артиллерийскую школу, где он уже был записан прежде меня.
По вступлении моем в школу учился я вместе с братом. Жили мы у свойственника своего Милославского, которого двор был близ Каменного моста. В доме была дворецкого жена, Степановна, в роде своем добродетельная, она меня не оставляла, а паче как по приезде моем в Москву, в 1737 году, занемог я горячкою,
Я был охотником рисовать. Зная мою к рисованию охоту, сидящий близ меня ученик Жеребцов (который ныне имеет честь быть в артиллерии полковником), сыскав не знаю где-то рисунок на полулисте, принес с собой в школу показать мне рисование, а при учителе нашем, Прохоре Алабушеве, были тогда приватные незаписанные ученики князь Волконский и князь Сибирский. Они по большей части бродя в школе по всем покоям без дела, разные делали шутки и шалости. Из оных шалунов один, увидя рисунок у Жеребцова, вырвал его из рук и побежал с великой скоростью, как с победой, являть учителю Алабушеву: “Жеребцов ученик не учится, а вот какие рисунки в руках держит”. Алабушев был человек пьяный и вздорный, по третьему смертоубийству сидел под арестом и взят обучать в школу: вот какой характер штык-юнкера Алабушева; а потому можно знать, сколь великий тогда был недостаток в ученых людях при артиллерии. Алабушев велел привести Жеребцова пред себя и, не приняв от него никакого оправдания в невинности, поваля его на пол, велел рисунок положить ему на спину и сек Жеребцова немилостиво, покуда рисунок розгами расстегали весь на спине; помню, что не один рисунок пострадал, а досталось и подкладке. Оное странное награждение, за рисование оказанное, я, видя, положил сам себе обещание твердое, чтоб никогда не носить никаких рисунков с собою в школу и товарищу своему Жеребцову советовал то ж всегда припомнить, что в нашей школе вместо похвалы наказание за рисование учреждено; однако не страшило меня Жеребцова наказание, и я продолжал учиться рисовать, только не в школе.
Ученики были все помещены в четырех великих светлицах, стоящих через сени, по две на стороне; когда позволялось покинуть ученье и идти обедать или по домам, тогда бывало учинять великий и безобразный во все голоса крик, наподобие “ура”, протяжно “шебаш”.
В том же 1737 году, в небытность Милославского в Москве, на самый Троицын день, поварова жена, на дворе имевши чулан, зажгла в нем перед образ денежную свечу в угодность праздника, а сама пошла под палаты (там была кухня) для себя готовить есть: свеча от образа отпала и зажгла чулан вмиг. А бывшие во дворе люди, на [311] такой несчастный случай, все были у обедни, в самое второе коленопреклонение. Услышали о пожаре, выбежали поспешно все вон, но уж поздно: огонь занял половину двора; к несчастью, тогда был ветер сильный, а время было сухое, то от сей денежной свечки распространился вскорости гибельный и страшный пожар, от коего ни четвертой, мню, доли Москвы целой не осталось. В кремле дворцы, соборы, коллегии, ряды, Устретенка, Мясницкая, Покровка, Басманная, Старая и Новая слободы все в пепел обращены, и насилу, все силы соедини, могли отстоять Головинский за Яузой дворец; в сем же свирепом пожаре народа немало, а имения и товаров несчетное множество погорело.
Брат мой Василии, быв со мною года три вместе в Москве, потом взят был указом с прочими учениками в петербургскую школу. Свойственник мой Милославский, у которого я при столе питался, женясь на Вельяминовой, престарелой девушке, уехал в арзамасские свои деревни вторично, оставив меня у своего управителя.
В один день случилось мне идти переулком близ Воскресения в Кадашах, что за Московой-рекой; усмотрел я в одном доме на окошке поставленный каменный попугай, раскрашенный изрядно. Я, любопытствуя, остановясь против того окна, глядя на попугая пристально; в тот же самый час барыня дородная и хорошего лица, подошед к окну, спросила меня, что я за человек? А как узнала от меня, что я артиллерийский ученик и притом дворянин, то просила меня учтивым образом, чтобы я вошел к ней в хоромы. Она приняла меня ласково и спросила, где я и далеко ль и у кого живу? Я ее обо всем уведомил и не понял тогда скоро, к чему открывается мне такая ласка от боярыни незнакомой. Наконец призвала она своего сына, который тогда был на голубятне, гонял тонким шестом вверх голубей; мать его просила меня, чтоб я спросил сына ее, что он учит и хорошо ль знает арифметику. Я, узнав от него, по свидетельству, сказал ей, что он очень мало знает. Она, услыша от меня сие, прибавила своего ко мне учтивства и ласковости, просила меня: не могу ль я ей сделать одолжения, перейти к ней жить и показывать, когда свободно будет, сыну ее арифметику? Я рассудил, что приличнее мне и компанию делать дворянской жене и ее сыну, Вишняковым, нежели свойственника своего Милославского управителю Комаровскому, у коего я был оставлен на удовольствии. Живши несколько времени у Вишняковой, выучил сына ее арифметике. Сестра [312] родная Вишняковой была в замужестве за Секериным, который записан был в нашей же школе учеником; прилежно просила она меня перейти жить к ней, дабы вместе ездить с мужем ее в школу. Я за полезное принял от нее сие предложение, перешел к Секериной: намерение ее было, чтоб и муж ее, также как и племянник, от меня несколько занял учения; но не удалось ей сего произвесть по ее желанию в действо, ибо муж ее Секерин великий был шалун, ничего учить не хотел, переписался из школы в армейские полки и тем отбыл от учения.
В 1739 году пойман был разбойник князь Лихутьев и в Москве на площади казнен; голова его была поставлена на кол. Сие для меня первое было ужасное зрелище. В 1740 году государыня Анна Иоанновна скончалась, и была великая перемена в правлении: я помню, что три раза был в Чудове монастыре у присяги 25.
Брат мой, Егор, приехал в Москву из Петербурга для взятия полковых письменных дел от первого Московского полка, в котором тогда еще служил сержантом. Он выпросил меня из московской в петербургскую школу, куда я с ним отправился и приехал в Петербург. Брат мой Василий выпущен был с прочими из школы сержантом, а как по выпуске их было много в школе вакансий, то старанием брата моего Василия определен я прямо в первый класс в Чертежную школу. В оной тогда было три класса, в каждом
В 1743 году назначили из артиллерийской школы выпуск; между прочим, и я был в числе оных. Я приготовил артиллерийские чертежи и многие рисунки на экзамен, а между тем командирован был на заводы Сестребек, для рисования вензелей и литер на тесаках, которые готовились для корпуса лейб-кампании; по возвращении моем с Сестребека взят был в Герольдию для рисования дворянских гербов на лейб-кампанцев, чем они тогда удостоены были все. Потом представили нас к фельдцейхмейстеру князю Гессен-Гомбургскому: пожалован был фурьером. По выпуску моему из школы, директор наш капитан Гинтер причислил меня в свою роту и к лаборатории для рисования планов, в которой тогда был фейерверкером Иван Васильевич Демидов.
В 1744 году было шествие вторичное государыни императрицы Елизаветы Петровны в Москву, и для того командирован я был с капитаном Воейковым; при нем штык-юнкером Мартынов, который ныне при артиллерии имеет честь быть генерал-поручиком. По прибытии нашем в Москву послан я в село Всесвятское к царевичу Бакару; который в артиллерии у нас был тогда генерал-поручик, дабы сделать иллюминацию на случай тот, когда государыня через Всесвятское село в Москву поедет, то чтобы упросить ее к вечернему столу кушать, что и было учинено. На таковый случай был весь дом у него иллюминирован фонарями: я оное исполнил первый раз один, без моих командиров, и заслужил себе за то похвалу, коя молодому человеку придает охоту получать оную. Капитан Воейков, мой командир, был человек бесстыдный, наглый во всех своих поступках; а порок его скверный превзошел все его худые дела, по которым он во многих судах и следствиях находился, по доносам на него сделанным. Он был прежде в Белегороде, в команде у полковника Фукса, и правил майорскую должность. Полковник был человек строгий и на Воейкове всю свою строгость показывал, что в непристойном месте с ругательством приказы отдавал, как он сам признавался и рассказывал нам от Фукса свое притеснение; а дабы ему, Воейкову, и самому оной строгости, показанной от Фукса, не позабыть, то зачал он над своими подчиненными зады свои твердить, из коих и я от него не забыт был. Он присылал за мной на квартиру, которая расстоянием от Воейковой была версты две, ординарца, как я к нему приду, то скажет мне ничего не [314] значащую нужду и велит возвратиться на квартиру, по возвращении ж моем тот момент увижу я за собою от Воейкова опять ординарца, который за мною по пятам шел, и сказывает, чтобы я возвратился немедленно. Я, ходя взад и вперед каждый день, немалое время до самой ночи, а в ночи, переходя Яузскую фабрику, через которую была мне дорога ходить к Воейкову, от собак, коих было множество злейших, великий страх претерпевал и мучение, обороняясь долгое время палашом, приходил до бессилия. Сначала не мог я дознаться ни по чему, за что б на меня такая великая злость и гонение обращено от Воейкова безвинно; я ж был тогда в столь малом чине, что никак себя защитить не был в состоянии. Воейков имел поползновение к прибытку, а паче по своим мерзким порокам боялся от своих подчиненных на себя доноса, почему часто в получения своем нам сказывал, что как это худо есть, кто делает себя доносчиком. Я дознался наконец, к чему было такое предисловие; только у меня на уме того не было, чтобы быть мне когда-нибудь на него доносителем и ниже на другого кого, для того что я тогда никакого закона не знал для доносительства. Я терпел от Воейкова такой беспутной строгости и гонения немалое время. Стоял, по несчастию моему, тогда со мной на одной квартире сержант Могильников, из солдатских детей, человек пьяный и волокита без разбора, выбранный от Воейкова за комиссара к приходу и расходу при иллюминации, человек трусливый и молчаливый, каков для Воейкова был надобен; хотя я отбегал от его компании, однако беседы злы длят обычаи благи: когда нет перед глазами своими хорошего, а все порок за пороком следует, то человек нечувствительно начинает ослабевать и подобно как ко сну склоняться станет. Товарищ мой Могильников несколько раз заводил меня в свои компании, кои преисполнены были великие подлости: приучал он меня пить вина больше меры моих лет, а может быть, к моему несчастию, и удалось бы ему меня уподобить своему дурному и развратному состоянию, ежели бы продлилось время моего с ним сообщества; однако, по счастью моему, недолго я был с ним вместе, но скоро лишился зрителем быть товарища моего пороков: командировали нас возвратно из Москвы в Петербург с штык-юнкером Мартыновым. Воейков остался в Москве, а по приезде моем в Петербург исчез из моей памяти страх наглой и неосновательной его строгости, и лишился я своего порочного товарища Могильникова. [315]
Возвратясь к своему прежнему капитану Гинтеру в команду, я был у него при иллюминационных работах, а у фейерверкера Демидова при лаборатории.
В 1746 году князь Гессен-Гомбургский, тогдашний фельдцейхмейстер, был болен, к сожалению всех его подкомандующих; а медицинский факультет, отчаясь сами вылечить в Петербурге, приговорили ему ехать на теплые воды, для излечения его болезни. Сведав оное княжее бытие, капитан мой Гинтер написал князю фельдцейхмейстеру письмо, прося, дабы пожалованы были: каптенармус Меллер (что ныне генерал-поручик и кавалер артиллерии), я и фурир Ходов. Князь всех нас троих сержантами пожаловал по просьбе Гинтера.
В сем чине по большей части так же находился я при исправлении иллюминаций, которые в тогдашнем времени очень часто представлялись. Театр был сделан против Зимнего дворца, за Невой-рекой, на Васильевском острове, где были построены казенные светлицы для мастеровых, в которых и я жил с двумя унтер-офицерами неотлучно. Между тем находились мы иногда без всякого дела, а праздность и безделке наводят вымыслять какие ни есть веселости, смешанные с неизбежными пороками, которые приступаю описывать и с сожалением воспоминаю, что я жил тогда в отдаленности от команды и погружен был в толь молодому человеку непристойности.