Записки для моего праправнука (сборник)
Шрифт:
И несут они разные завиральные идеи, но их не слушают и все идет по-прежнему; новых выдумок не допускаем, — довольно и допущенных. Тяжело нам, матушка княгиня, нечего сказать, приходится стоять за старину.
Смотришь, так и прошмыгнет то железная дорога, то гласный суд, то телеграф, а газеты-то, газеты! Ни на что не похоже, так все и тянут на новый лад, да и вздора, вздора-то в них! Онамедни печатают обо мне, по случаю продажи одного из моих домов, — что же? Вместо Павла Афанасьевича назвали меня Павлом Агафоновичем; спрашивается:
Я доложу вашему сиятельству, с чего это все началось. Были у нас в старину у застав шлахбаумы, и для охранения города, и для благоприличия; тогда уже по шлахбауму знаешь, что въезжаешь в город: у заставы поперек бревно; остановишься — подходят; все это так прилично; спрашивают: как ваш чин и ваша фамилия? Записывают и на другой день печатают в газетах: приехал-де в Москву Павел Афанасьевич Фамусов; тем и газеты были занимательны, не чета нынешним; словом, уважение было.
А ныне я въехал в город, мужик въехал — все равно; а о железных дорогах уж и не говорю — просто стыд и срам, т. е. что называется — никакого почета. Кто бы ни был, я ли, мужик ли опоздал, нисколько решпекта не сделают, не подождут ни минуты. Ну на что ж это похоже?
Как теперь помню, тому лет двадцать, заговорили, что хотят шлахбаумы снять; они-де ни на что не нужны; я так руками и всплеснул! Как! Уж и шлахбаумы не нужны! «Помяните мое слово, — я говорил, — быть худу! Сперва шлахбаумы у застав снимут, а там и другие шлахбаумы почнут снимать».
Так и вышло по-моему — недаром чуяло мое сердце. Да и что проку-то? Бывало, никогда по газетам не было слышно ни о воровстве, ни о грабеже; если и бывали какие шалости, так до нас, по крайней мере, не доходили-то было дело полицейских. А сняли шлахбаумы да пустили газеты, так то и дело: того обокрали, того ограбили. Отчего прежде этого не бывало?
Я всегда был охотник читать газеты; на тогдашние «Московские ведомости», не на нынешние, я всегда подписывался; перестал только тогда, как они из тетрадки, к которой мы все привыкли, неизвестно на какой прок вытянулись чуть-чуть не в простыню. — Просил я тогда честью, чтоб для меня печатали нумера особо, в прежнюю величину, обещал лишнее за то приплатить — так нет, не сделали уважения, «Так, — отвечали, — для всех заодно печатают». То-то и грустно, что для всех заодно; как будто для наснельзя и исключения сделать!
Племянники получают нынешние-то ведомости, читают мне иногда на сон грядущий, а лучше бы не читали. Посмотришь, напечатано крупными буквами: «Суд». Там и сенаторы, сановники и другие важные особы, и тот докладывает, и тот защищает; об чем же суд? И слушать-то больно! Мужик у мужика корову украл; вот и почнут разбирать и печатать, точно ли он корову украл, да не его ли была эта корова, да не оболгали ли его — читать смешно. Что тут за разбор между мужиками? Посудите сами. Я полагаю, что это даже и неблагоприлично и не политично.
Этого мало: бывало, денег не случится или лень из комода доставать, — пришел подрядчик, кланяется в землю, просит денег; бывало, скажешь ему: «Убирайся, пока цел, — не до тебя теперь, а будешь еще ходить и ничего не получишь; я ведь не такой-сякой, с меня взятки гладки». — Поохает мужик, да с тем и прочь пойдет, пока сам над ним не смилуешься.
А нынче!
Что же выходит? По словам какого-нибудь мужика, за какие-нибудь двадцать пять рублей с гривной меня, Павла Афанасьевича Фамусова, чуть не первого человека в городе, потащат в суд, с подрядчиком на одну доску поставят, да и никакой аттенции; заставят прежде ждать очереди за решеткойвместе с другими прочими. Меня, Павла Афанасьевича Фамусова, посадят, и подрядчика тоже посадят. Мне говорят «вы», и подрядчику говорят «вы». И его заставят встать перед судом, и меня заставят встать, и меня спрашивают, и подрядчика спрашивают. Просишь с судьею на дому объясниться — куда! «Извольте, — скажет, — здесь говорить, что вам нужно…» А там какой-то исполнительный лист, изволь расплачиваться…
Т. е. скажу вашему сиятельству, из рук вон; случись что-нибудь и с вашей особой, и вас на суд потащат. Грустно, матушка княгиня Марья Алексевна, — все такое странное, ненатуральное; так грустно, что и сказать нельзя. Одна надежда, что за ум возьмутся, все это отменится, и опять будет все по-прежнему.
Читаете ли, ваше сиятельство, газетку, которая называется «Весть»? Вот там это все растолковано очень благоразумно; по пальцам разочтено, как судья должен прежде всего и больше всего смотреть, кто из просителей должен перед судом стоять, а кто сидеть, кому говорить «вы», кому «ты», что хоть по такой-то статье нынче все просители и равны пред судом, но на деле-то не должны быть равны, и что есть разница между Павлом Афанасьевичем Фамусовым и каким-нибудь подрядчиком.
Преразумная газетка, только над нею душеньку и отводишь. Нашел я в ней золотое словцо, которое даже велел Петрушке в календарь на память записать:
«Полагаем, что реформа 19 февраля была, в сущности, таким налогом, какого еще не несло никогда ни одно сословие».
«Крестьянину было бы гораздо выгоднее сохранить только усадьбу с огородом и конопляником, который при занятии жены и детей дает 10 р. дохода, а самому бросить пашнюи идти на заработки» [159] .
159
«Весть», 1867 г., янв. 4, № 2 и 26 июня, № 72. (прим. автора)
Кстати о мужиках. Что это такое делается, ума не приложишь! Крепостных уничтожили, этого мало! Давай их образовывать! Мужикам позволяют школы разводить! Для мужиков книжки издают! Да что ж из этого выйдет? Погодя немного они, пожалуй, подумают, что они ученее нас, а и без того уж от грамотных да от ученых житья нет. Я давно говорил:
Ученье — вот чума! Ученость — вот причина, Что нынче пуще чем когда Безумных развелось людей, и дел, и мнений… Да я давал я такой совет: …уж коли зло пресечь, Забрать все книги бы да сжечь.