Записки драгунского офицера. Дневники 1919-1920 годов
Шрифт:
Но Люфт не хочет уходить. Опять пуля резко пропела на уровне головы. Вдруг какой-то резкий удар подбросил правую руку вверх. Будто палкой по руке… Такое чувство бывает, когда ударишься локтем об край стола, и электрический ток неприятно проходит по телу. Потом острая, ноющая боль сразу сжимает руку у локтя, словно что-то дёргается и дрожит в кости…
Я понимаю, что меня ранили, и быстро схожу вниз. Горячая кровь стекает по рукаву. Боль прямо невыносимая, холодеет всё внутри, и на всём теле выступает холодный пот. Хочется
Надо бежать к кургану, так как уже темно, и надо ехать в город в лазарет. Но бежать не могу, надо сначала придти немного в себя, а то как-то весь ослаб. Ложусь на спину и лежу минут пять, посматривая на вечернюю зарю. Потом разом вскакиваю и во всю прыть бегу назад. По дороге машу шапкой, чтобы успокоить своих, что сидят на кургане.
Ермолов бьёт из обоих пулемётов, чтобы ослабить огонь противника. На кургане мне делают ещё одну, более тщательную, перевязку. Затем сажусь на линейку и еду в город.
После стрельбы здесь как-то странно тихо. Купы деревьев темнеют сплошной массой, и на их фоне белеет церковь. Откуда-то несётся запах белой сирени. Сквозь листву горят окна пригородных дач и слышится пение. Поёт женский голос. Как здесь спокойно и хорошо! И при мысли, что мне не придётся больше ночевать в мокром тулупе под открытым небом, что меня ждёт тёплая белая лазаретная палата, что я отдохну и скоро пройдёт самая боль, и что я, наконец, ранен, меня охватывает безумная радость. Хорошо быть легко раненным! Будешь потом гулять этакой «жертвой» войны.
В лазарете 5-й тех. дивизии меня долго заставляют ждать. В перевязочной уже кончается работа; я последний раненый за сегодняшний день. В ящике полно уже от окровавленных бинтов и марли. Доктор устал: день был жаркий.
Руку разбинтовывают. С болью отдирают повязку. Бог ты мой! Ну и рука!.. Вся оранжевая и испещрённая, словно мрамор, тёмно-лиловыми пятнами и полосами. Это кровоподтёки и подкожное кровоизлияние. С обеих сторон по маленькой аккуратненькой дырочке, из которых пульсируя выползает кровь. Доктор пробует вертеть рукой, но боль тогда делается нестерпимой. Очевидно, затронута кость.
В палате я спать не могу. Сестра обещает морфий, но почему-то его не даёт. Я всё ворочаюсь, но боль такая, что спать немыслимо. Кругом стоны: то кто-нибудь просит воды, то кто-то бредит. Мешает лампа наверху, и какое-то пятно на стене словно пухнет и растёт. Скоро оно займёт всю стену. Эге! Да это попросту бред… Значит, жар есть всё-таки.
Ночью заходит сестра:
– Вы, я вижу, всё ещё морфия дожидаетесь; ну, Бог с вами.
Смеётся и идёт за шприцем. От морфия как-то тупею, но спать всё-таки не могу.
Тамань
20 мая 1919 г.
Пароход плавно отчаливает от берега. Палуба мирно вздрагивает, как будто внутри, под нею, бьётся огромное послушное сердце.
Пароход называется «Киев». На его стройной мачте широко развевается флаг Красного Креста. В главной каюте устроена перевязочная. Там кого-то потрошат. Пароход страшно переполнен. На палубе не протолкнёшься, но зато можно дышать, а внизу, где лежат тяжелораненые, хуже. Там лежат Пушкин и Синькевич. Пушкин держится настоящим героем. Ни слова жалобы, ни стона.
Уже близок Таманский берег. Он обрывистый, наверху станица, где когда-то был Лермонтов. У пристани дожидаются двуколки. Мы попадаем в лучший госпиталь – Алексеевский. Другие значительно хуже. Когда я вхожу в госпиталь, уже ночь. Толпа больных с любопытством разглядывает новоприбывших. Меня с Пушкиным сажают на стулья, появляется сестра, тёплая вода, щётки, мыло, полотенце. Нас в одну минуту раздевают, моют, дают чистое бельё и халаты, ведут в палату, укладывают в чистую постель и в довершение блаженства дают чаю… Вот это лазарет!
Рядом со мной лежит Николай Старосельский и Пушкин. Дальше – полковники-переяславцы Лельевр и Бастамов. Бедному Старосельскому очень плохо. Дело в том, что, когда он был на «Киеве», ему сделали неудачную операцию и зашили рану. Здесь сняли швы и увидели, что начинается сильное нагноение и гангрена. Пришлось сделать ещё одну жестокую операцию. В общем, за эти операции ему вырезали несколько фунтов мяса!! Он не может шевельнуться, страдает и, по-видимому, боится умереть.
В комнате (это здание школы) горит перед образом лампадка. Похоже на часовню. Когда я об этом сказал Старосельскому, он страшно обозлился. Бедный мальчик сделался мнительным и суеверным.
Тамань
21 мая 1919 г.
Эту ночь я опять не спал. Сегодня мне сделали перевязку. Немного неприятно, что перевязки делают одновременно чуть ли не восьми человекам; сидишь на стуле и видишь, как роются в ранах, делают перевязки, и люди стонут, корчатся и мучаются.
После перевязки я блаженно растянулся и закурил. Пришла старшая сестра Щетинина – жена Щетинина, Екатеринославского губернатора – та, что вчера меня мыла. Какая милая женщина и какая работница! Вот энергия! Прямо диву даёшься…
Вообще здесь все вполне приличные сёстры и очень симпатичные: Одинцова, Ольхина, Фрейберг, Яновская и другие. Яновская прямо душка. Бывают женщины, которые самой природой предназначены быть сёстрами милосердия. Ухаживать, утешать и успокаивать… Когда она входит только в комнату и смотрит на вас своими добрыми голубыми такими женскими глазами, уже кажется, что боль как-то утихает. Всё в ней мило: и мягкая неслышная походка, и руки, которые не делают больно, и голос, в котором такие нотки, которые сразу утешают и умиротворяют.