Записки Филиппа Филипповича Вигеля. Части первая — четвертая
Шрифт:
«И как такому вельможе захотелось у нас поселиться?» говаривали иные. Действительно, оно могло казаться странным и тогда, а еще страннее ныне, когда губернаторские места более упали в общем мнении. Восемнадцати деть был он уже генерал-майором, генерал-адъютантом и докладчиком по военному ведомству при императоре Павле; но как один царский каприз создал его, так другой уничтожил, и никогда уже с тех пор не мог он подняться. Когда при Александре воротились все изгнанные отцом его, то он стал проситься в службу при особе Государя; нашли, что он годится только в действительные камергеры; а как и это звание почиталось тогда во сто раз важнее, чем ныне, то он охотно его и принял. Заметив, что этот титул совсем не в почете у нового Царя, стал проситься в военную службу прежним чином, и его приняли с состоянием по армии и с нахождением при отце, тогда Рижском военном губернаторе; с ним вместе опять вышел он в отставку. После того, во время первой милиции 1807 года, не вступая в действительную службу, находился он при нём же по каким-то поручениям; но как, видно, знати, что он тут (как и везде) ничего не делал, то и сочли достаточным дать ему Аннинской крест на шею. В армию против австрийцев с отцом он не поехал, а остался
148
Марьи Антоновны Нарышкиной, которой муж, Дмитрий Львович, был родной дядя жены Голицына.
Будучи малолетним, около года прожил я у Голицыных в селе Казацком и, кажется, довольно верно изобразил характер княгини. Полагая, что того не забыли читавшие меня, почитаю излишним как повторять сказанное мною, так и указывать на него. Оба они, мать и сын, не очень любили видеть равных себе, ибо между ними находили по большей части превосходящих их в образованности. Гораздо приятнее им было окружать себя существами подчиненными, подвластными; ей — деревенскими барынями и барскими барынями; ему, пока он ни над кем не начальствовал — избранными холопами, из которых творил он собеседников. В отдаленном краю, где сходятся две губернии, Саратовская и Тамбовская, и по соседству с Пензенской, создала себе княгиня Голицына маленькое царство, которое, по назначении сына её в правители, чрезвычайно умножилось присоединением в нему целой губернии.
Наш князь Григорий Пензенский был аристократ совсем особого покроя, совершенно отличный от брата своего Федора, который настоящей тогдашней аристократии служил образцом. Он находил, что не иначе можно блистать как в столице и при дворе; а как все усилия ума его, которого у него было довольно, к тому были направлены, то он совершенно и успевал. Много способствовал ему выгодный брак с единственною дочерью фельдмаршала князя Прозоровского, у которой было 14 тысяч душ, из коих после едва ли осталась у неё десятая доля. Его ласково вежливое обхождение не допускало однако же никакой короткости с теми, с кем он иметь её не хотел. Старший же брат, напротив, охотно балагурил, врал, полагая, что со всеми может безнаказанно быть фамильярен. Он любил угощать у себя, попить, поесть, поплясать. По моему он был прав: такими только манерами можно было тогда понравиться в провинции; grand-genre князя Федора там бы не поняли. Два брата были верным изображением-один новейшего аристократизма, заимствованного у Запада, другой — старинного русского барства. Только, к сожалению, легкомыслием, прихотями, странностями он совсем не походил на древних бояр, которые от толпы обязаны были отличаться основательностью в мыслях, обдуманностью в поступках.
Наш губернатор был чрезвычайный оригинал, и главные черты его характера непременно я должен здесь представить. С природною смышленостью, русские равно способны и к изобретательности, и к переимчивости; но с природною же их ленью и с навыками, которые даны им лет полтораста тому назад, превратились они совершенно в постоянных подражателей всего западного. В каждом из нас более или менее есть что-то обезьянное, кого-нибудь или что-нибудь должны мы непременно копировать; ваш Голицын всех нас превзошел, избрав себе не один, а несколько образцов. Ему было лет двенадцать, когда умер дедушка Потемкин; он очень хорошо мог помнить открытую грудь, босые ноги, халат нараспашку, в котором принимал он первых вельмож, сырые репу и морковь, которые, всем пресыщенный, при них же он грыз; помнил также царскую его представительность и все алмазы Востока, коими потом он осыпался. До губернаторства не имел он случая, подобно ему, являть попеременно такую простоту и такое величие. Жаль только, что он не имел сокровищ, коими владел его дед образец: из десяти тысяч душ, после смерти отца разделенных между семью братьями, на долю его досталось не слишком огромное состояние, и он проматывал его, стараясь, елико возможно, не отставать от великолепного князя Тавриды.
Известно, что император Александр умел скрывать свой гнев и народу являл всегда одну милостивую улыбку. И это довольно удачно умели мы перенять. По воскресным дням, вместо собора, князь с своею княгиней предпочитал ездить к обедне в женский монастырь; там от святых ворот до храма было пространство, которое надобно было проходить пешком и которое наполнено бывало народом, и он шествовал об руку с супругою, ласково кланяясь направо и налево восторженной толпе. Княгиня Катерина Ивановна, жена его, урожденная Сологуб, своею кротостью и благовидностью, совсем не думая о том, была действительно сколком с Елизаветы Алексеевны.
Он любил ее и уважал и всегда был ей верен, но полагал, что владетельной особе для вида необходимо иметь метресс, как их тогда называли. Он слыхал о Людовике XIV, и кто же из находившихся тогда при дворе не слыхал о нём? Две пожилые женщины, одна вдова, другая дева, влюбились в князя, и он обрадовался тому, как способу в глазах света — сих мнимых наложниц выдавать за настоящих.
Род есть один из древнейших в русских родословных книгах. Последний, кажется, из него, надворный советник, Лев Васильевич жил в Пензе. Он был старичишка весьма неглупый, маленького роста, с маленьким в морщинах лицом и с сверкающими плутовскими серыми глазами. Известен был он как скряга, ростовщик и бесстыдный подлец, который, искусство раздражая своих должников, часто терпел от них побои, дабы заставить их после заплатить себе за бесчестие и увечье. Зато от 150 душ нажил он более тысячи и вместе с полумиллионом денег оставил их меньшому сыну и детям вдовы старшего. Эта вдова, опекунша малолетних наследников, Александра Степановна урожденная Топорнина, была действительно топорной работы, баба здоровенная, провинциалка с ног до головы и, кажись простая,
Другая связь была гораздо интереснее. Сестре многореченного в предыдущей части Алексея Даниловича Копиева, девице Александре Даниловне, было гораздо за сорок лет; нескромная толщина тела и смуглость её не молодили, но для пылких сердец нет возраста. В молодости она полюбила какого-то майора Неймича, а смерть похитила её возлюбленного, когда он готовился быть ей супругом. Убитая горестью, она хотела идти в монастырь, убежище всех мучениц чувствительности. Чтобы приготовить себя к тому, оставила она свет, надела черное платье, постом и молитвой старалась заглушить память об ожидавшем ее блаженстве; устремившись мыслью к Богу, надеялась забыть боготворимого. Время, видно, истребляет все впечатления, все воспоминания (кроме моих). Оно успокоило её сердце, а свет приманил ее опять к себе, но когда пленяться ей было еще легко, а пленять уже поздно. Никогда еще у брата с сестрой не было менее сходства, как у этих Копиевых. Она была тиха, скромна и до того не злоречива, что когда один раз при ней стали говорить о человеке уличенном в отцеубийстве, она вскрикнула: ах как он дурно сделал! Никого не могла она ненавидеть, но за то слишком расположена была любить. Чтение французских романов пуще воспламенило ее воображение; в мнении её мадам Жанлис оспаривала первенство у мадам Сталь и всегда одерживала верх; главною же её любимицей была мадам Коттен. Уважая её добрые, милые свойства, никто из провинциалов не хотел заметить её смешной стороны и для потехи показать чувство, которого не имел. Напрасно: это оживило бы её тоскливое существование. Наконец явился спаситель, — это был Голицын. Возбужденною в ней страстью он гордился, смеялся над ней, выставлял ее на позор, а она не в силах была ее скрывать. Она вся предалась ей; не суждено было ей узнать сущности любви, она прилепилась к её призраку. В уме у неё недостатка не было, и она должна была заметить, что всё это вздор и что она сделалась посмешищем целого города; но что делать, так и быть! Она тешилась в мечтах и, казалось, говорила: обманывай, обманывай меня, ради Бога не переставай! Ее посвятил он в девицы ла-Валлиер. И, что всего забавнее, он заставлял жену показывать чрезвычайную холодность к обеим сим дамам. Я воображаю, как этой почтенной женщине тяжело было в угождение ему дурачиться.
Продолжая примеры свои брать свысока, он захотел быть и преобразователем Пензы, как Петр Великий. В чём же состояли предпринятые им перемены? Он нашел в одежде мужчин и женщин много отсталого, запоздалого; легкими, но часто повторяемыми шутками насчет их нарядов он многих заставил переодеться по моде. Странность экипажей также не избегла его замечаний и насмешек; скоро начали исчезать старые колымаги и четвероместные дрожки-линейки, столь удобные для живущих в провинции недостаточных семейств. Все крепко держались привилегии, данной первым чинам до статского советника включительно, ездить цугом или шестерней; штаб-офицеры ездили четверней, а обер-офицеры не смели у себя впрягать более пары лошадей; тут было нужно нечто похожее на насилие, чтоб у пятиклассных отпрячь пару и припрячь ее к каретам людей четырнадцатого класса. У этого человека ни о чём настоящего понятия не было. Таким образом, с одной стороны, стараясь распространить всё новосветское, с другой он любил придерживаться старины, во всём что только могло умножить личное его величие. О святках всегда создавал он маскарады и на них являлся один без маски, в богатом длинном платье старинных русских бояр, стараясь разыгрывать их роль, тогда как все другие, в угождение ему, были в личинах и как можно шутовски наряжены: ему казалось, что всё это дворня, которая на игрище тешит своего боярина. А иногда так у себя дома облекался он в тот же аксамит, бархат и парчу. Сиятельный изволит тешиться, говорили иные с подобострастием, а некоторые уже с насмешливою улыбкой.
Куда какой он был затейник, этот князь Григорий Сергеевич! Кого бы вы думали поставил он в число образцов своих? Давида, Иудейского царя-пророка. В первой молодости, говорят, выучился он довольно изрядно играть на арфе, потом бросил ее, и на губернаторстве уже, видно от нечего делать, принялся опять за сие музыкальное искусство. По утрам находили его иногда в ка ком-то костюме, драпированного, за этим инструментом, с звуками коего сочетал он голос свой и на напевы разных песен или арий, При долинушке стояла, Выйду ль я на реченьку или Lison dormait dans un bocage, воспевал он псалмы. Вообще он имел небольшую склонность к набожности, а вкус к церковным обрядам. В деревне, как уверяли, наряжал самого себя и любимейших слуг в стихари, певал с ними на клиросе и читал апостольские послания. Утверждали, что он читает духовные книги; я уверен, что одни только литургические, за то уже других никаких в руки не брал. С этой стороны, то есть со стороны любви к церковнослужительству, опять сближался он в сходстве с высокомощным дедом своим.
Нужно ли говорить, что он составил себе двор? Между прочим для молоденьких писцов канцелярии своей, из низкого происхождения, нанял он где-то танцмейстера, одел их на свой счет и представил в свет, где все девицы обязаны были с ними танцевать. Он называл их своими камер-юнкерами, и они отличались от других однообразным цветом жилетов. Секретарь жаловался, что некому переписывать в канцелярии, что они ничего делать не хотят; он велел набрать других, их считать сверх штата, и дал им от себя содержание.