Записки гадкого утёнка
Шрифт:
В круговороте богоявленья осень и закат не уступают восходу и весне, последняя любовь — первой. Прочное бытие лета и зимы, кажущиеся остановки кружения размыты. Лето — продолжение весны или накопление осени; зима — весна света. Я упоминал слова Пришвина, но они к поэзии Миркиной не совсем подходят. У нее, собственно, не календарь природы, а календарь откровений Бога в природе, немое богословие, которое стихи озвучивают. И весь этот хоровод духа — радость сквозь скорбь. Горе врывается в этот круг как история — священная история или грубая история нашего времени. Авраам, Исаак, Иов, Блудный Сын, Иисус уже несут в себе самих готовность потопить страдание в творческой радости Бога. Труднее, когда вся тяжесть духовной борьбы ложится на плечи, лишенные библейских доспехов:
НуНельзя выталкивать, нельзя забывать то, что врывается с экрана телевизора (тогда это были Бендеры). В какой-то миг муза не поет, а кричит. Но эти прорывы не зачеркивают воли к внутренней тишине и творческой радости, рожденной в тишине. Неверно, что после Освенцима нельзя писать стихов. Можно и нужно. Стихи помогли Шаламову выжить на Колыме — он об этом писал Пастернаку. И после Колымы сам писал стихи, классически сдержанные стихи о Севере. Я не думаю, что вся правда о Колыме была в «Колымских рассказах». Правда была и в этих стихах. И одна правда уравновешивала другую.
У Гроссмана в «Жизни и судьбе» есть замечательный персонаж Иконников, который сперва потерял веру в Бога, а потом снова ее нашел. Вторую веру ему принесла деревенская женщина, пожалевшая немца. Меня больше убеждает другое: тишина горных хребтов в час зари. Неужели могучий дух, создавший этот венец света над застывшим порывом вверх, этот поток красоты, не способен смыть след грязи и крови? Встреча света с формой вызывает внутренний свет, и встречаясь с внутренней формой, этот свет делает личность творческой. А там все равно, что творить. Можно и дрова колоть. Никогда не забуду Пан Юня:
Как это удивительно! Как это сверхъестественно и чудесно! Я таскаю воду, я подношу дрова!Я до сорока лет не понимал, что можно вглядываться в обыкновенный древесный ствол, облитый вечерним светом, как в «Чаек над Темзой» или «Возвращение блудного сына». Я этому научился, глядя, как рядом со мной рождались стихи.
Все было так обыкновенно И вдруг — ожог! Собрался свет со всей Вселенной В один пучок. О, Господи, для сердца слишком, Отбавь огня! Твоя невиданная вспышка Прожгла меня. Кто рану жгучую остудит? Весь мир иссяк. В единый миг твое «Да будет!» Пронзает мрак. С небес обрушилась лавина. Преграды нет. В дрожащей капельке единой Вселенский свет! Так вот что значит откровенье: Творящий вихрь. В душе единственной — скрещенье Всех душ живых.Школьником я чувствовал кругом пустоту и невыносимо скучал. Спасали только книги. Потом стали спасать картины. Я ходил к импрессионистам, как к обедне… Не буду перечислять всех ступеней. Я учился творческому состоянию десятки лет. И поэтому отвергаю возражение, которое у
Я сейчас учусь усерднее, чем в 17 лет. И учусь более важным вещам. Не подробностям жизни, а умению видеть в этих подробностях целое. Я очень поздно начал понимать созерцание, еще позже — смысл молитвы и сделал только несколько первых шагов в ее царстве. Мне бы надо еще 70 лет, чтобы дойти до своей полной меры, и я понимаю Хокусая, который на девятом десятке говорил, что едва только начал как следует рисовать. Надо учиться до последнего дня, даже зная, что этот день, или завтрашний день — последний. Век живи, век учись, дураком помрешь. Сознавал себя дураком. Мы все дураки перед непостижимым. Каждый день оно поворачивается по-разному, и каждый день надо учиться, как подходить к нему. Я думал, что Антоний Блум несколько прибедняется, называя себя начинающим в молитве, а потом передумал и понял, что он прав: в творчестве мы всегда начинаем. В творчестве любви, созерцания, молитвы. Вчерашнее знание может пригодиться, как годится язык, создававшийся веками, но что-то главное всегда сегодняшнее, и его всегда надо заново найти.
Несчастье моих сверстников, стариков и старух, что они духовной науки и не начинали, или остались в приготовительном классе, а в прочем, мирском — давно перестали учиться. И когда жизнь круто переменилась — не знают, как приспособиться, беспомощно требуют вернуть все как было, как они привыкли. Хотя и это, привычное, только в воспоминании хорошо, а на самом деле тяжко и пусто: очереди за дефицитом, очереди в поликлинике и в конце концов — очередь за смертью. С жуткими атеистическими похоронами. Даже без нынешнего, — плохо пропетого, — «со святыми упокой».
На старости, когда смолкают страсти, просто «упадает с глаз» повязка. «Тогда мы видим, что пуста была златая чаша, что в ней напиток был мечта и что она не наша». Вылезает наружу абсурд, который всегда был. А если не было абсурда, если был смысл, то он никуда не денется. Подлинный смысл жизни — как солнце на небе. Его скрывают тучи, скрывает ночь, но наутро он снова светит, и наше дело — только восстановить напряженную тишину. В этой тишине, как в зеркале, проступает Смысл.
Наш смысл не отделен от мирозданья, А спрятан в нем. И дерево само И есть то сокровенное посланье Творца к Душе, то тайное письмо, Которое к отправке не готово. Еще в нем не проставлен день и год. И в мире нет написанного Слова — Текст пишется, покуда ствол растет.Текст растет сегодня, сейчас. В настоящем. Из настоящего мы углубляемся в прошлое, заглядываем в будущее. Чем дальше от настоящего — тем ближе к царству теней, к схемам и абстракциям. Только в настоящем осень — это «похороны-воскресенье». Только в настоящем жизнь погружается в смерть, как заходящее солнце, и рождается с новой зарей. История — это наш рок, наше проклятье, такое же, как в поте лица добывать хлеб свой и в муках рожать детей. История постоянно рождает новое, и мы постоянно должны обуздывать новых чудовищ. От этого никуда не уйдешь. Историю нельзя остановить, как нельзя остановить движение галактики. Мы вынуждены участвовать в процессе развития, движения от простого к сложному, со всеми лабиринтами запутанной сложности, со всеми муками потери цельности. Пути истории надо созерцать и пытаться понять, чтобы не попасть в тупики, подготовленные дьяволом, и не свернуть шею на крутом спуске. Но захваченность историей — это помрачение ума, потеря духовного света, погоня за болотными огоньками. Человек, захваченный историей, становится ее рабом, теряет нравственную вменяемость, теряет Бога. Демоны истории возносят его к призрачному величию, а потом низвергают. Живая жизнь, открытая смерти и шагавшая через смерть, приносится в жертву историческому Делу. И Фауст, захваченный делом, слепнет. Он принимает стук лопат лемуров, роющих ему могилу, за бодрый труд болотных солдат.