Записки моего времени. Воспоминание о прошлом
Шрифт:
Не знаю, хороша ли, полезна ли была мысль Сперанского для многих из нас, но Николая она спасла от лишнего черного пятна в его царствовании.
Когда государь вышел, Левашов торопился печатать и надписывать какой-то конверт и между прочим обратился ко мне.
— Государь вами очень недоволен, вы упрямы и нечистосердечны по-прежнему… Вы, господа, поторопились, поспешили и предупредили ход вещей пятидесятью годами… — После этой либеральной выходки со стороны генерал-адъютанта он мне сказал — А знаете ли, что у нас есть средства принудить вас говорить, господа?
Я
— Вы, вероятно, генерал, хотите напомнить о пытке? Но я и, конечно, все мои товарищи помним, что в XIX веке она не существует в образованных государствах, и не думаю, чтобы Николай I начал свое царствование тем, что отменили еще Елизавета и Екатерина II.
Тут он позвонил, и в комнату влетел новый фельдъегерь.
Я так много говорю о фельдъегерях, потому что со многими из них имел дело да и потому, что в наше время они играли вообще большую роль и для них была порядочная жатва. Тут же кстати расскажу казус и еще про одного.
Когда меня везли в Петербург, на одной из станций мы с моим провожатым застали трех ужинающих фельдъегерей. Само собой разумеется, что мой тотчас же отправился к товарищам. За смотрительским столом сидел задумавшись станционный смотритель, старик в очках… Я завел с ним разговор, спросив:
— О чем задумались, почтеннейший?
— Ох, ох, ох! Настали крутые времена… вон четверо их сидят вместе и весело попивают, а по дорогам валяются загнанные лошади… Взгляните — у нас три императора. Кого же из них признавать?
И он мне действительно показал три подорожные с тремя титулами: Александра, Константина, Николая.
— Да, старик, время трудное, но не рассуждай и прописывай всех трех, да ежели еще предъявит какой-нибудь фельдъегерь и четвертого, то и того прописывай, а не то тебя прибьют.
— Правда, правда, ваше благородие, — сказал он, уже смеясь, и прибавил как бы с тем, чтоб показать свою сметку: — А вы, вероятно, из числа арестованных, ваше благородие? Многих уже провезли… важных и хороших людей.
— Готово! — закричал староста, все вскочили, засуетились и поскакали на четыре разные стороны, как коршуны за своей добычей.
Когда Левашов позвонил и влетел новый фельдъегерь, как я уже сказал, генерал отдал ему пакет с черною печатью, показав на меня, примолвил: «В крепость». Свершилось!
Мы сошли вниз; тройка была готова: было 8 часов утра, когда мы спустились на Неву. Никогда мне не случалось встречать такого туманного, пасмурного, серого, печального дня. Глухое эхо раздалось под крепостными воротами, и сани наши остановились у комендантского дома.
В зале у коменданта я нашел несколько штаб- и обер-офицеров, которые при моем появлении что-то перешептывались, искоса на меня поглядывая. Что за лица? Никогда, нигде я их не видывал во всю мою службу. Я присел на стул и горько задумался — у меня промелькнуло часто повторяемое моим бывшим наставником изречение Лютера: «Gott ist meine feste Burg» [9] .
Мимо меня шныряли плац-адъютанты с оранжевыми воротниками (им уже успели переменить
9
Господь — моя крепость (нем.).
— Вы майор Л?
— Я.
— Я получил высочайшее повеление содержать вас в крепости. И, показав рукой на маленького, толстенького человека, которого я не заметил прежде, потому что такие господа обыкновенно к случаю как будто из земли вырастают, прибавил:
— Плац-майор Подушкин вас проводит на вашу квартиру.
Глава VII
Плац-майор Подушкин, с провалившимся носом, вежливо пригласил меня следовать за ним. Мы спустились с другого крыльца и сели в сани в одну лошадь. Недалеко мы ехали, а я заметил много маленьких окошечек, замазанных, — вероятно, таких же квартир, как та, которая и меня ожидает.
У одной куртины мы остановились, и я вступил в грязный, темный коридор, едва освещенный ночником, который коптил и чадил невыносимо. Два сторожа подхватили меня под руки, чтобы помочь мне в этом лабиринте, унтер-офицер следовал сзади. Подушкин открывал шествие и у каждых дверей с часовым спрашивал: «Занят?» Везде нам отвечали: «Занят». Но вот еще несколько шагов, и я слышу: «Пусто».
Двери скрипят на ржавых петлях. Темно. Является огарок свечи, мы все входим. Г. Подушкин приглашает меня раздеться, и его помощники спешат меня разоблачить, а г. плац-майор меня щупает, и пальцы его ходят по всему моему телу. Г. Подушкин извиняется тем, что это положение и порядок казематов. На меня надевают пестрый вонючий халат и дают туфли. Во время раздеванья я заметил, что у унтер-офицера навернулись слезы, когда он стаскивал с меня мундир с золотыми эполетами. Я улыбнулся: добрая душа!
Когда вся эта операция кончилась, я почувствовал, что я голоден, и просил чего-нибудь поесть. Мягкосердечный Подушкин отвечал, что еще рано, впрочем, он пришлет чего-нибудь и, действительно, прислал кувшин кислого квасу и ломоть аржаного хлеба, которыми я утолил свой голод на первый раз.
Наконец и сторож, засветив глиняную плошку с салом, ушел. Я слышал, как засунули огромный железный болт, я помню звук ключа в висячем замке… и водворилась гробовая тишина.
Наконец я в каземате… Я бросился на постель… Человек всегда остается человеком… Чувства взяли свое, и я (факт, в котором не стыдно мне признаться) заплакал.