Записки о Михаиле Булгакове
Шрифт:
А деньги текут, так как очень все соблазнительно из еды и хочется маму побаловать. Я маме, как приехала, дала две тысячи, она отпихивала, но я всунула, конечно. По утрам я лезу к маме в постель часов в 8, и мы болтаем до 9, потом встаем...
Милые мои, будьте вы все там здоровы и благополучны. Я же наслаждаюсь таким счастьем, я все смотрю на маму, как она носится взад и вперед, и слушаю ее бесконечные рассказы. И меня она заставляет про все рассказывать. И роман слушает со страшным любопытством и восхищением, особенно древние главы...» (ОР БЛ—РГБ, 562.32.35; публ. впервые. В листе использования помечено, что письмо мне выдавалось в мае 1989 года; это неправда; соответствующая «единица
Итак, Е. С. писала это все в 1945-м, я прочту ее письмо в 1991-м, а сейчас было лето 1990 года, воскресное утро в Риге — ливень. Тщетно прикрываясь от потоков воды насквозь промокшими зонтиками, мы любовались красивой улицей, носившей имя таинственного епископа Альберта.
Это был прелестный район старой Риги. Не средневеково-экзотической, а той просто старой, добротной, даже богатой, что застраивалась на рубеже XIX и XX веков и была очень похожа на Киев начала века. Альбертовская — короткая улица; один квартал, примыкающий к парковой зелени канала. Плотно, без зазоров, стояли многоэтажные дома, красуясь друг перед другом нарядными фасадами, гармоничным разнообразием окон и балконов, скульптурой и лепниной.
Впрочем, дом 5 оказался скромным доходным домом. Подымаясь по лестнице, несколько крутой и узковатой — лестничные марши вплотную один к другому, — я подумала, что вряд ли Александра Александровна в лучшие свои годы жила здесь. (Полтора года спустя, прочитав письма 30-х годов, узнаю, что в 30-е A. A. жила в доме 2, квартира 1, по той же Альбертовской; но уже никогда не смогу повидать ни дом 2, ни Альбертовскую, ни даже Ригу.)
На тесноватой площадке второго этажа постояли в сомнении: обшарпанная дверь нужной квартиры была украшена четырьмя разнокалиберными звонками. Коммуналка!.. Посовещавшись, позвонили в самый старый звонок...
Женщину, открывшую нам, звали Илга Тимофеевна Шаховал. Мы угадали: самый старый звонок принадлежал ей и она жила здесь давно («сразу после войны»), единственная, живущая в этой квартире с тех пор.
Теперь мы стояли в прихожей, и с наших мокрых зонтов, насквозь промокших курток и башмаков стекала вода. Да нет, это была не прихожая. Это было бесформенное, большое и бесприютное помещение, обезображенное какой-то выгородкой, с большим и мутным окном, выходящим во двор. (Подумалось: когда-то здесь была столовая или гостиная для большой семьи... В приведенном выше письме Елены Сергеевны: «И слышала из столовой, как она вошла в комнату мамы...» Столовая здесь была. Паркет. Дубовый стол. Массивный буфет с посудой...)
Застигнутая врасплох женщина (это ужасно, так, без предупреждения, вторгаться в дом, да еще сонным, дождливым воскресным утром; но как, скажите, можно было предупредить? кого? по какому телефону?) смущенно предложила сесть. Рядом с голым, уродливым и явно ничьим столом стоял только один стул, такой же бесхозный, заляпанный мелом, и женщина смутилась еще больше. Какой-то периферией сознания я поняла, что она не может пригласить нас в комнаты! В этой коммунальной квартире у каждой семьи была одна комната; по крайней мере, у женщины, открывшей нам дверь; и в ее комнате, вероятно, находились другие члены семьи, и было не прибрано, потому что нас не ждали, и, может быть, кто-то спал... Она не могла пригласить нас даже в кухню, потому что это была не ее, это была коммунальная кухня, с чужими столами, накрытыми клеенкой, облупленной газовой плитой и нечистой раковиной...
Мы стояли. И, явственно подавляя мучительную неловкость — оттого, что не может снять с нас мокрые куртки, и усадить за стол, и по-русски предложить чаю, и поискать семейные фотографии, — милая немолодая женщина с растерянной готовностью
Александра Александровна уже жила здесь, когда Илга поселилась в этой квартире. Это была маленькая старушка, совершенно седая. Всегда белые воротнички, белые рукавчики или блузочка белая... Очень вежливая. Нет, нет, очень милая, интеллигентная. Она привязалась к маленькому сыну Илги, и было смешно смотреть, когда они куда-нибудь отправлялись вдвоем, Александра Александровна в своем невидном коричневом пальтишке и мальчик шести-семи лет... Малыш часто сидел возле нее в ее комнатке, когда она вязала... Она была удивительной вязальщицей и вышивальщицей...
Я слушаю, и еще больше высвечивается то, что в общем мне было известно и раньше: A. A. была вязальщицей-художником. Она была чудом даже в Риге, где вязали все.
Вспомнилась запись Елены Сергеевны о том, что нужно подарить В. А. Каверину «мамину большую салфетку».
Ее письмо к сыну и невестке — в декабре 1963 года, из немецкого города Веделя, куда она приехала, чтобы провести с братом его последние дни («Мой дорогой сыночек, голубчик мой Татьяна, дети мои милые, вот уже третий день, как я здесь. Что же сказать Вам — конечно, это большое счастье, что я могу сидеть около Шуры, рассказывать ему что-нибудь или просто ухаживать за ним, но вместе с тем, так безумно тяжело...»).
В этом письме Елена Сергеевна просит прислать с оказией — через Рихтеров, если они поедут в Германию, — мамины работы, в подарок Хенни: «...Если Н. Л. (Нина Дорлиак, жена Святослава Рихтера. — Л. Я.) поедет и возьмет посылочку, то приложи еще, Сереженька, вышивку мамину, вернее, вязанье: скатерть на большой стол и занавески на окно... Я предупредила Хенни, что мамина работа в порванном виде, она говорит — ничего, я заштопаю» (562.33.29. — Публ. впервые).
Хенни Бок, почти англичанка, — дочь Александра Нюренберга, племянница Елены Сергеевны и Александре Александровне — внучка.
Александра Александровна вязала. Правда, в последние годы уже немного. Проблем с продажей у нее не было. У нее были преданные друзья и давние заказчицы, знавшие цену ее работам. Вязанья уходили через них. «Она постоянно вязала для матери Таля. Ну, шахматиста Михаила Таля! — говорит Илга. — Да она их кругом "обвязывала": носки, перчатки, свитера... Да все!»
И письма Александры Александровны тоже начинают высвечиваться каким-то внутренним, сердечным смыслом. Прислушайтесь: 2 октября 1944 года. «Как видите, я еще жива, хотя и не очень молода. Долго пожито и много пережито... Работаю и все думаю о всех моих детках». 10 ноября 1944 года. «Сижу при маленьком светильнике.... Живу очень однообразно изо дня в день: работа и мысли о вас всех». 5 сентября 1948-го. «Я здорова, бодра, немного вяжу...» 3 февраля 1951-го. «Мне и Бог велит хворать, так как возраст того требует (ей 87-й год. — Л. Я.), но все же я не падаю духом и сижу и ковыряю спицами» (562.36.26. — Цит. впервые).
А Илга Тимофеевна, увлекаясь и все более становясь просто Илгой, говорит вдохновенно и уже не ожидая вопросов: «Вот у нее была удивительная черта — необыкновенная аккуратность! Скажет мальчику не глядя: открой шкаф, там на третьей полке, слева... Все у нее было в идеальном порядке...»
«Так эта потрясающая, прямо-таки немецкая, аккуратность Елены Сергеевны — от матери?!» — восклицаю я. «А Александра Александровна и была немка», — говорит Илга. «Как — немка?! Она же дочь православного священника!» — «Ну, может быть, не немка, а из немцев...»