Записки об Анне Ахматовой. 1938-1941
Шрифт:
– Разумеется, – всё. Посоветуйте, что сказать ей, чтобы она не обиделась.
– Блок и Ахматова – очень уж неверное сочетание, – сказала я. – Да и вообще – никогда не следует в один вечер исполнять стихи двух больших поэтов зараз – погружать слушателей в два разные мира. Да и кроме того, Блок умер, а вы-то живы и сами можете читать свои стихи. Для чего вообще это надо, чтобы кто-то вместо вас исполнял их? Терпеть не могу, когда актеры читают стихи.
Постучался и вошел Николай Николаевич. Анна Андреевна встретила его любезно, но сесть не предложила. Он сообщил последние известия с фронта и вышел.
Анна Андреевна рассказала мне, что была в Пушкинском Доме на панихиде по Якубовичу.
– Было хорошо, все говорили о нем очень сердечно. Особенно Томашевский. Якубович был бы так рад услышать эти слова, он всю жизнь обожал
169
Не из этих ли хризантем выросли впоследствии строки в «Поэме без героя»:
И была для меня та тема,Как раздавленная хризантемаНа полу, когда гроб несут.Я поднялась, прощаясь. Но Анна Андреевна удержала меня.
– Вы домой? Разве уже ночь? В белые ночи никогда не поймешь, когда спать ложиться…
(Я-то, к сожалению, всегда слишком хорошо понимаю, когда мне следует спать ложиться – и без часов, и в белые ночи, и всегда.)
Анна Андреевна взяла тетрадь, надела очки, и я услышала: «Царскосельский воздух», «Пятым действием драмы» и «В том доме было очень страшно жить» – ах, какое страшное, еще страшнее, чем: «Страх, во тьме перебирая вещи» [170] .
170
Первые три стихотворения написаны в начале двадцатых годов и посвящены памяти Гумилева: «Все души милых на высоких звездах», «Пятым действием драмы» (БВ, Седьмая книга; № 34 и № 35) и «В том доме было очень страшно жить»; № 36. «В том доме…» А. А. собиралась ввести в «Эпические мотивы», а еще позже – в «Северные элегии» (сделав ее третьей). Но работа над элегией осталась незавершенной, и потому А. А. не хотела ее печатать. (В сб. «Памяти А. А.» элегия опубликована как неоконченный набросок.)
«Страх, во тьме перебирая вещи» – ББП, с. 168; № 23.
– Я никогда никому не читала этого… (Самой страшно…) А как вы думаете, это можно печатать? Если можно, то оно должно быть третьим: «Теперь не знаю, где художник милый», «Храм Ерусалимский» и вот это, о доме… [171]
Я решилась спросить у нее: сейчас, после стольких лет работы, когда она пишет новое, – чувствует она за собой свою вооруженность, свой опыт, свой уже пройденный путь? Или это каждый раз – шаг в неизвестность, риск?
– Голый человек на голой земле. Каждый раз.
171
«Теперь не знаю, где художник милый» и «Храм Ерусалимский» – строки из «Эпических мотивов», из второго и третьего отрывка (БВ, Anno Domini).
Помолчав, она сказала еще:
– Лирический поэт идет страшным путем. У поэта такой трудный материал: слово. Помните, об этом еще Баратынский писал? Слово – материал гораздо более трудный, чем, например, краска71. Подумайте, в самом деле: ведь поэт работает теми же словами, какими люди зовут друг друга чай пить…
Потом она сказала еще:
– В молодости я была очень общительна, любила гостей, любила и сама бывать в гостях. Коля Гумилев объяснял мою общительность так: Аня, оставаясь одна, без перерыва пишет стихи. Люди ей нужны, чтобы отдохнуть от стихов, а то она писала бы, никогда не отрываясь и не отдыхая.
Потом, безо всякого перехода, она прибавила:
– Второй
Я сказала, что видела: очень хорошенькая, с кротким нежным личиком и розовой ленточкой вокруг лба.
– Да, да, все верно: нежное личико, розовая ленточка, а сама – танк. Николай Степанович прожил с нею какие-нибудь три месяца и отправил к своим родным. Ей это не понравилось, она потребовала, чтобы он вернул ее. Он ее вернул – сам сразу уехал в Крым. Она очень недобрая, сварливая женщина, а он-то рассчитывал наконец на послушание и покорность [172] .
172
Анна Николаевна Энгельгардт (1896–1942) – вторая жена Гумилева.
Идя домой и припоминая неумную статью О., всю – невпопад, всю – мимо, я думала о той, которую я напишу когда-нибудь сама. Это будет статья о мужестве, женственности, о воле, о постоянном ощущении себя и своей судьбы внутри русской культуры, внутри человеческой и русской истории: Пушкин, Дант, Шекспир, Петербург, Россия, война… Она не может ни любить, ни ссориться в стихах, не указав читателю с совершенной точностью момент происходящего на исторической карте…
8 июня 40. Вчера утром я позвонила Анне Андреевне и предложила ей поехать вместе со мной на несколько дней к девочкам на дачу. Я бы засунулась к Люше и Тане, а ей отдала бы свою комнату. Она ответила: «Не могу сегодня. Приходите ко мне скорее».
Часа в два я выбралась к ней. Выглядит она очень плохо, глаза усталые, лицо осунувшееся и словно потерявшее четкость, отчетливость очертаний.
– Что с вами? Вы хворали эти дни?
– Нет.
И рассказала мне свою очередную достоевщину, в самом деле и страшную, и нудную. Хорошенький клубочек – эти дети, которых она нянчит, и этот Двор Чудес [173] .
Она собиралась на обед к Рыбаковым, но все не отпускала меня, и мы разговаривали долго. Я призналась, что сильно хочу есть, и Анна Андреевна, к моему удивлению, очень ловко разогрела мне котлету с картошкой на электрической плитке.
173
А. А. подозревала, что Тане Смирновой, ее соседке, матери Вали и Вовы, поручено за нею следить, и обнаружила какие-то признаки этой слежки. «Всегда выходит так, – сказала она мне, – что я сама оплачиваю собственных стукачей».
Деятельностью Двора Чудес А. А. называла надзор, который постоянно чувствовала, – надзор за собой и своими рукописями.
– Да вы, оказывается, отлично умеете стряпать, – сказала я.
– Я все умею. А если не делаю, то это так, из одного зловредства, – ответила Анна Андреевна.
Я сказала, что сегодня с раннего утра сидела у Туси и мы, вместо того чтобы делать свою работу, рассуждали о поэзии Анны Ахматовой, причем Туся высказала по этому поводу собственную теорию.
– Расскажите, пожалуйста, она умная женщина, и мне интересно, – попросила Анна Андреевна.
И я сразу пожалела, что проговорилась, Туся обладает замечательным даром слова, которого я лишена. Она сама развила бы свою мысль гораздо сильнее и богаче. А я могла передать только схему.
При первом восприятии поэзия Ахматовой не поражает новизной форм – как, скажем, поэзия Маяковского. Слышатся и Баратынский, и Тютчев, и Пушкин – иногда, реже, Блок. В ритмике, в движении стиха, в наполненности строки, в точности рифмовки. Сначала кажется, что это тропочка, идущая вдоль большой дороги русской классической поэзии. Маяковский оглушительно нов, но при этом не плодоносящ, не плодотворен: он поставил русскую поэзию на обрыв, еще шаг – и она распадется. Следовать за ним нельзя – придешь к обрыву, к полному распаду стиха. Тропочка же Ахматовой оказывается на деле большой дорогой, традиционность ее чисто внешняя, она смела и нова и, сохраняя обличье классического стиха, внутри него совершает землетрясения и перевороты. И, в отличие от стиха Маяковского, следом за стихом Ахматовой можно идти – не повторяя и не подражая, а продолжая, следуя ей, традицию великой русской поэзии.