Записки писателя
Шрифт:
И, Боже мой, как он разочаровался!
И вовсе не потому, чтобы живая душа оказалась равнодушной к званию, совсем напротив! Живая душа преисполнилась полнейшим уважением. Только что за минуту перед тем болтала всякий легкомысленный вздор и, может быть, выпрашивала шампанского, а тут вдруг возьми да и заплачь. Думала, верно, что — если писатель, то уж живая душа несомненно. И начала рассказывать все: как дошла до такой жизни, как ей тяжело, как больно, как надоела пьяная, развратная жизнь, как хочется человеческого слова, как по ночам мучительно думает о пузырьке с уксусной эссенцией… словом, развернула перед писателем
Можно представить себе положение писателя: человек думал поразвлечься, человек, может быть, уже предвкушал и в аппетитнейший вырез, и на пухленькие плечики, и на прочие удобства скашивал глаза, и вдруг — на тебе!
И писатель возмутился. Странное дело! Кажется, довольно он за письменным столом пролил чернил и слез над жертвами общественного темперамента, а тут человеку развлечься захотелось, от мировой скорби отдохнуть захотелось, а вместо того опять трагедия! Кивнул писатель перстом и приказал подскочившему холую оную живую душу убрать.
— Нет ли у вас кого-нибудь повеселее!
Повеселее, конечно, нашлась. Живую душу убрали, а с писателем посадили еще более пухлые плечи и еще приятнейший вырез в корсаже.
Не знаю, наученный ли горьким опытом, скрыл на этот раз писатель свое почетное звание, или в самом деле за вырезом корсажа на этот раз ничего, кроме аппетитного тела, не оказалось, но только невинное и приятное наслаждение было вполне получено.
Вот и весь анекдот. Многим он покажется совсем не забавным и даже к делу не идущим, но не таким представляется мне.
Писатель все же имел твердость характера и сознание своего полного права, но у некоторых этих спасительных качеств не оказывается. И тогда получается очень неприятная история.
Такая самая история, какая получилась с жертвой недавнего процесса, студентом Р.
Хористка, с которой он сошелся единственно для собственного удовольствия, обнаружила качества, вовсе даже к положению своему не идущие. Вместо того чтобы по примеру своих товарок получить деньги и удалиться, она полюбила, удержала при себе, ревновала, удерживала от новых невинных и приятных развлечений.
И кончилась эта история тем, что, когда милому юноше прискучила живая душа и он нашел другую, «повеселее», оная живая душа взяла да и облила его, а заодно и ту, которая «повеселее», серной кислотой.
Ее судили, обвинили и закатили в каторгу.
А несчастного студента, ослепшего от кислоты, пожалело все русское общество. Все русское общество, но не я.
Я остаюсь при особом мнении.
Слушайте, господа хорошие, а не приходит вам в голову, что так ему и надо?
Ее судили, обвинили и закатили в каторгу. За черствость сердца и жестокость души, ибо ведь как-никак, а студент-то ослеп, и слепота — самое ужасное из несчастий. К тому же на суде показывали карточку этого миловидного юноши до катастрофы и его же после катастрофы — контраст разительный и ужасный.
Но каюсь, в силу черствости сердца или по каким иным причинам, меня совершенно не трогает и эта слепота, и эта трогательная миловидность, навеки утраченная.
Я знаю, я очень хорошо знаю, что Сонечки Мармеладовы так редки в своей среде, что чуть ли не в романах только они и попадаются. Я даже склонен утверждать, что только в романах. Ибо нельзя, гваздаясь в грязи,
Правда, это вовсе не исключает способности любить, ибо даже зарезавшие душ двадцать на своем веку каторжники способны любить не только свою семью, любовницу, но даже и какого-нибудь шелудивого щенка. Грязная душа не есть мертвая душа. Может быть, чрезмерно чистые души потому и чисты, что они мертвы. А самая грязная душа способна на своеобразную, конечно, уж не чистую любовь.
Поэтому меня нисколько не удивляет и то, что означенная хористка могла полюбить, и то, что в любви ее было скверного, ей, проститутке, присущего, что было обнаружено на суде и что лишило ее симпатий присяжных и привело к каторге.
Признаю и считаю неизбежным логически, что проститутка проявляла свою любовь в формах, вовсе не красивых. Любовь, как тяга к данному человеку, могла быть громадной, потребность в его ответной любви могла быть неистребимой до преступления. Но проститутка и есть проститутка, и любовь ее сопровождалась и ложью, и подлостью, и дешевым самолюбием. Ревность выражалась в формах отталкивающих, именно так, как могла выражать проститутка: в сценах, в пошлых скандалах, в преступлении. Огромная потребность любви ответной проявлялась в фактах прямо-таки ничтожных и пошлых: ее оскорбляло, что Рашевский пил с соперницей шампанское и ел устрицы. Еще бы! Ведь она до сих пор от людей только и видела хорошего, что шампанское и устрицы! Дальше этого не умела внять ее убогая, вытоптанная ногами потребителей душа.
И если любовь довела ее до преступления, то преступление, конечно же, должно было быть отвратительно жестоким… Когда с нею были жестоки, то ведь всегда отвратительно.
Все это я знаю, и потому, напротив, был бы поражен, если бы это оказалось не так, если бы ее любовь была возвышенна, ревность благородна, преступление красиво.
И потому отнюдь не собираюсь взывать к прощению, вопить о среде; о жертве общественного темперамента. Ее сослали на каторгу, что ж… С точки зрения общественной безопасности, она преступница и понесла кару заслуженную.
Но, увы, жертва ее преступления не вызывает во мне ни малейшего сочувствия. Напротив, я прямо говорю: так ему и надо.
Кто сеет ветер, пожнет бурю. Кто любит купаться в ядовитой грязи, тот пусть не плачет, если отравится.
Миловидные молодые люди, в черных смокингах, студенческих сюртуках и офицерских мундирах, жаждущие невинных развлечений, наполняющие кабаки, шантаны, дома свиданий и терпимости, заражающиеся там сифилисом, разносящие яд по своим и чужим спальням, кроме отвращения ничего не вызывают во мне.