Записки пожилого человека
Шрифт:
Наверное, книги Галлая с особым интересом читают и, уверен, будут читать люди, причастные к авиации и космосу. Трудно представить себе моряка, который не прочитал бы Станюковича или Конрада, однако у этих писателей неизмеримо больше читателей, никак не связанных с флотом, думаю, что среди них есть и те, кто даже никогда не ступал на палубу корабля, а может быть, и моря вообще не видел. Так и книги Галлая читали и будут читать люди самых разных профессий, и среди них тоже есть наверняка и те, кто предпочитает железнодорожный или автомобильный транспорт самолетам. В этих книгах проблемы нравственные, этические, которые так или иначе приходится решать каждому человеку вне зависимости оттого, чем он занимается — строит дома или лечит людей, водит троллейбус или ищет нефть. Другое дело, что профессия летчика-испытателя, связанная с неизбежным риском, со смертельной опасностью, делает эти проблемы особенно осязаемыми и острыми.
Многие столетия понадобились человечеству, чтобы освоить сушу, моря и океаны, чтобы повозку заменить
Галлай решительно отвергал расхожую, по его мнению, «снисходительно объединительную характеристику Сент-Экзюпери как „писателя-летчика“». Он написал о великом французе большую и очень интересную статью «Ищите меня в том, что я пишу…», в которой доказывал, что Экюпери был «большой писатель, по необязательной случайности владевший профессией летчика», истинным призванием замечательного французского писателя была литература, а не авиация, да и летчиком он был не бог весть каким (любовь к своему делу заставила Галлая сказать эту задевающую многих поклонников Экзюпери истину). Формула же «писатель-летчик», вернее «летчик-писатель», годится для его, Галлая, книг (конечно, это только подразумевалось, об этом можно было лишь догадываться, так прямо сказать о себе ему не позволяло чувство скромности), речь в его статье шла вообще «о людях, проживших интересную, профессионально нестандартную жизнь, а потом сумевших рассказать о ней достаточно внятно».
Я и тогда спорил с Марком и сейчас считаю, что эти его характеристики в данном случае неточны. У его книг есть очень важные смысловые точки соприкосновения с Сент-Экзюпери. Но сначала надо вынести за скобки вопрос о скромности. Ему органически было свойственно критическое отношение к самому себе, умение замечать свои ошибки и промахи — Галлай в своих книгах говорит о них прямо и без малейшего снисхождения, без всяких скидок. Нету него и тени самолюбования — о себе он пишет обычно в ироническом тоне, даже в тех случаях, когда ему приходилось выпутываться из почти безнадежных ситуаций. По его мнению, самовлюбленность и повышенное самомнение принадлежат к наиболее несносным человеческим недостаткам, стремление же судить себя прежде и строже, чем других, требовать от себя больше, чем от других, — к самым привлекательным человеческим достоинствам.
А теперь о точках соприкосновения с Экзюпери. Время от времени Галлай дела испытательские, «небесные» сравнивает с вполне «земными»: «Нелегко принять решение при подобных обстоятельствах. Собственной рукой выключить здоровый, работоспособный, ровно гудящий мотор. В этом есть что-то противоестественное. Что-то похожее на действия врача, который, осмотрев, казалось бы, совершенно здорового, цветущего, ни на что не жалующегося человека, решительно укладывает его на операционный стол. Укладывает, не скрывая, что операция может окончиться трагически, но что, если отказаться от нее, вероятность трагического исхода будет еще больше». Видимо, адресуясь не к специалистам, Галлай хотел сделать более понятными, более близкими их представлениям свою очень редкую профессию, уникальный опыт летчика-испытателя. Но было тут и нечто более важное, более глубокое: Галлай исходил из того, что этические нормы и нравственные коллизии не носят профессионального характера, они общезначимы. И именно здесь в его книгах возникает перекличка с мыслью Сент-Экзюпери о том, что при освоении воздушного океана встают вечные вопросы нашего бытия и общечеловеческие задачи. Правда, Сент-Экзюпери шел от философских размышлений о судьбе рода человеческого. Иным путем — отталкиваясь от летной практики, больно ушибаясь об острые углы внезапно возникающих препятствий, с трудом нащупывая верные решения, — двигался Галлай: «Мне понадобилось, — признавался он, — несколько лет, чтобы сформировать представление о летной этике как совокупности каких-то моральных норм, связанных с конкретными профессиональными обстоятельствами нашей работы. Не меньше времени потребовалось и для того, чтобы, вновь вернувшись от частного к общему,
Чтобы справиться с тоскливой пустотой, стал я перечитывать его книги — и возникло странное чувство, словно мы с ним продолжаем беседовать, так отчетливо слышна в них живая его интонация. А это, как известно, верный признак литературной одаренности.
Первые три книги Галлая («Через невидимые барьеры», «Испытано в небе», «Первый бой мы выиграли») увидели свет в «Новом мире» Твардовского — самом лучшем нашем журнале той поры, где планка литературных требований была очень высока. Рукопись первой книги Галлая отнес в «Новый мир» Эммануил Казакевич. Он был добрым знакомым Галлая, и Марк попросил его прочитать рукопись. Взял ее Казакевич без энтузиазма, с опаской, что человек, которому он симпатизировал, поддался распространившейся в ту пору мемуарной графомании. Однако, прочитав, восхитился. И отправился с рукописью в «Новый мир». Твардовскому рукопись тоже очень понравилась, но он, рассказывали «новомирцы», спросил у Казакевича: «Кто ему пишет?» Странный этот вопрос возник у Твардовского не случайно: тогда широкое распространение получила так называемая литературная запись; воспоминания «бывалых людей» (по преимуществу военачальников Великой Отечественной) писали профессиональные литераторы, иногда даже талантливые писатели — для заработка, и литературное качество таких мемуаров зависело от способностей автора «литературной записи». Твардовский и решил, что воспоминания известного летчика написал какой-то очень одаренный писатель. Казакевич, у которого на этот счет никаких сомнений не было, сказал Твардовскому: «А ты пригласи его и поговори с ним хотя бы минут пятнадцать, и все тебе будет ясно — манера и интонация те же».
Публикация в «Новом мире» была для читателей сертификатом правды и высокого литературного качества, но одновременно для надзорных идеологических служб и, конечно, для сверхбдительного ГлавПУРа «черной меткой» политической неблагонадежности автора.
Решено было подвергнуть его экзекуции. Мы были в Малеевке, когда в «Авиации и космонавтике» появилось заказное проработочное письмо, подписанное четырьмя генералами, обвинявшими автора воспоминаний «Первый бой мы выиграли» в искажении фактов, «очернительстве», «дегероизации» и прочих тяжких идеологических грехах: «где откопал М. Галлай», «сомнительные обобщения», «кощунственно звучат слова», «огульно приписывает» и т. д. и т. п. Впрочем, хотя удар наносился по Галлаю, целились и в печатавший его крамольный «Новый мир». Главлит и стоящие над ним отделы ЦК КПСС пресекли попытку журнала ответить на клеветническое письмо генералов.
Я хорошо помню реакцию Марка: он был удивлен, обескуражен, оскорблен. Его можно было понять: работа летчика-испытателя требовала скрупулезной точности в отчетах, «приписки», малейшие отклонения от истины в любую сторону, какими бы привходящими обстоятельствами или соображениями они не диктовались, здесь были не только нетерпимы, а опасны, чреваты катастрофами. Марк считал само собой разумеющимся, что его послеполетные доклады сомнению не подвергались, ему не могли не верить, а иначе какой смысл был в его тяжелой и рискованной работе. А в литературном котле он еще недостаточно варился, и ему казалось диким, противоестественным то, что здесь тогда было в порядке вещей: белое нередко объявлялось черным, правда — ложью и клеветой. Поэтому его и поразило так генеральское письмо, в котором отрицались факты очевидные, даже фигурировавшие в документах сорок первого года, подписанных некоторыми из авторов этого письма.
Приобретя горький опыт автора, пишущего правду и поэтому находящегося под постоянным подозрением у идеологических служб (точнее, наверное, сказать — спецслужб), Марк удивляться перестал. В редакторско-цензурных «играх» стойко стоял на своем, отбивался как только мог, но относился уже к ним со свойственной ему иронией. Вот несколько посвященных литературным делам отрывков из его писем ко мне.
Из Дубултов — 5.8.1985:
«Из Москвы я уехал без ощущения безмятежного спокойствия. Ни в Политиздате [там издавалась „Жизнь Арцеулова“. — Л. Л.], ни, главное, в „Совписе“ [там выходила книга „С человеком на борту“. — Л. Л.] тети с красными карандашами своего решающего слова пока не сказали. Больше всего я опасаюсь, как бы чего-то там не повычеркивали, а издательства (у них же „план“!), ввиду моего отсутствия, так на все бы и согласились без боя. Но, с другой стороны, и сидеть в Москве неопределенное (очень неопределенное) время, как на привязи, тоже не хочется. Попробуем сделать ставку на везенье. Оно мне не раз помогало… Вдруг сработает и сейчас? Итак, я с ловкостью и пронырливостью, характерной для представителей моего великого народа, сменил теплую и солнечную Москву на мокрую и прохладную Прибалтику».
Из Дубултов — 21.8.1985:
«А прочитал ли ты — коль скоро уж зашла речь об интересных публикациях — статью „Замешано на лжи“ твоего „друга“ Вл. Борщукова в сегодняшней „Литературке“? Какой все-таки негодяй этот В. Казак [немецкий филолог, специалист по русской литературе. — Л. Л.], пытающийся злопыхательски утверждать, будто наша родная цензура хотя бы в малой степени ограничивает творческие возможности писателей! Хорошо, что Вл. Борщуков поставил его на место».