Записки причетника
Шрифт:
"Хижка" его, невзирая на разные помехи и докуки, быстро отстроивалась и служила предметом удивления и удовольствия для терновского народонаселения. Каждому было приятно взглянуть на такое мастерство; каждый, идя мимо, останавливался и приветствовал усердного и мощного работника.
Сам отец Еремей часто посещал Софрониеву постройку. Отец Еремей, против всякого ожидания, повидимому не питал ни малейшего неудовольствия на Софрония; напротив, как бы искал его общества и беседы: он одобрял Софрониево прилежание, хвалил искусство, подавал советы касательно прочности дубового леса, вообще относился с редкой благосклонностью и даже уделил ему блюдце турецких бобов на посев.
На
Только попадья свирепствовала против Софрония и с высоты своего крыльца произнесла клятву "рассыпаться как трухлый пень" и "распасться по суставчикам", если хотя когда-нибудь приблизится к «антихристовой» постройке, а также запретила дочерям, под страхом "измолотить, как сырую рожь", в случае неповиновения. Это запрещение глубоко огорчило любознательную Ненилу; она даже пролила несколько молчаливых слез, упершись лбом в притолоку крыльцовой двери, и угрюмое облако покрыло ее дотоле безмятежное лицо.
Попадья, находившаяся два дня в оцепенении после памятного вечера, снова получила употребление своих способностей. Теперь главный поток ее ярости был обращен на Софрония; она почти бросила остальные распри, устремилась на свежую жертву и, принимая его спокойствие за кротость, свирепела с каждым днем.
Между тем женская партия, почитавшая попадью Македонскую корнем всех зол и возлагавшая на Софрония сладостное упование, что он этот корень подрежет, заподозрила его в слабости духа и начала волноваться. После многих сетований и ропота она выбрала из среды своей посланниц, которым поручила доказать Софронию весь позор его безответности и возбудить в нем более благородные чувства. Во главе посланниц явилась некая Устина, или, как ее у нас звали, Устя, жена ума хитрого и тонкого, искусная в обольщениях словами, виновница распадения многих семей, разрыва долголетних дружеских отношений, отважная, неустрашимая и пламенная. За последнее качество она даже получила название "вышкварка". [3]
3
Вышкварок — кусочек кожи от сала, подскакивающий с шипеньем на сковороде и разбрызгивающий кипящую жидкость. (Прим. автора.)
Однажды ввечеру, когда Софроний, окончив дневную работу, сидел у нас и разговаривал с матерью (мать охотно слушала его речи и даже улыбалась на его шутки; вообще отличала его от всех прочих), вошла Устя. После томных, но лестных приветствий она упавшим голосом попросила у матери одолжить ей богородицыной травки, жалуясь на сокрушающее ее нездоровье.
— Поди, Тимош, — сказала мне мать. — Достань в каморе, направо, на третьем колышке висит.
Я отправился, отвязал пучок травы и поднес его Усте. Но Усте уже было не до богородицыной травки.
— Нету, значит, ни правды на белом свете, ни добрых людей! — говорила она, оправдывая всем своим существом данное ей наименование. — Пусть уж мы терпим — наша уж доля таковская! А вам, Софроний Васильевич, с какой стати ей покоряться? Как она может вами помыкать? Вчуже сердце надрывается! Вдруг намеди хвалится: "Я, хвалится, его так вышколю, что он будет у меня по ниточке ходить и не падать! Я, хвалится, что хочу, то и могу над ним, поделать, — он слова передо мной пикнуть не посмеет! Он что такое? говорит. Тьфу! больше ничего!" Ох, боже! у меня за вас душа закипела! Бабы говорят мне: "Неужли он вправду такой пень?" — "Вы уж и поверили, — говорю им, — безмозглые чечетки! Погодите, говорю. Он, может, не знает
— Да вы напрасно столько этим сокрушаетесь, — отвечал Софроний: — не стоит.
— Как не стоит?
— Да так не стоит. Пусть себе надсаживается, коли ей охота.
— Так неужто вы это ей спустите? — вскрикнула Устя, словно под нее жару сыпнули. — Неужто будете молчать?
— Зачем же мне за ней тянуться?
— Господи! матерь божия! — медленно, как бы в смертельном ужасе, проговорила Устя: — бабе над собой такую волю дать? от бабьего слова бежать?
— А разве вы не слыхали, как от одного тухлого яйца семеро мужиков бежало? — сказал Софроний, вставая. — Доброго вечера и веселой беседы!
С этими словами он удалился.
Обманутое ожидание, уязвленное самолюбие, неудача в посольстве несказанно взволновали Устю; она несколько минут сидела неподвижно, подобно каменному изваянию; затем быстро вскочила, пробормотала матери несвязное прощальное приветствие и скорыми шагами вышла из-под нашего крова, очевидно унося такой ад в душе, что я не решился напомнить ей о забытом пучке богородицыной травки.
С этого вечера образовалась под предводительством Усти партия недовольных.
Увы! кто же может испечь пирог на весь мир, читатель?
Впрочем, недовольство это было затаено, насколько позволял затаить пламенный нрав предводительницы, и наружная любезность не пострадала. Так, например, когда Софроний перешел в свою избу, Устя пришла поздравить его с новосельем, причем ограничилась одним только ядовитым намеком, сказанным с милою шутливостью: при обычном пожеланье различных благ на новоселье она вместе с ними пожелала ему от щедрот господних храбрости хоть с ноготок.
— Спасибо, — ответил Софроний, — да, надо полагать, творец небесный всю ее вам отдал: и с ноготок не осталось для прочих.
В тоне его ответа была тоже шутливость и ни малейшей злобы.
Много приятнейших часов провел я сначала на постройке, а потом в отстроенном жилище Софрония. С какою ревностию я месил глину, волок кирпичи, таскал воду, носил, изнемогая под их тяжестью, охапки соломы! С какою заботою наблюдал, прямо ли укреплена полка, прочно ли стоят ножки у стола! Никогда впоследствии не дало мне столь живого удовольствия даже чувство собственника, воздвигающего свой «собственный» кров! Никогда я не бывал так доволен и горд, расхаживая по «своему» жилищу! Быть может, потому, что уж знал тщету, непрочность и тлен всего земного. Могу сказать, я любил «хижку» Софрония, как нечто живое и одушевленное.
Софроний обращался со мной благосклонно, и, что было для меня всего драгоценнее, в его обращении не выражалось ни столь несносного для детей подтруниванья, ни высокомерного, хотя мягкого и ласкового, одобрения, ни чрезмерного снисхождения и в то же самое время небрежности. Когда какой-нибудь зритель, глядя на мое усердие, говорил: "Славный малец! славный! Смотри, каково работает! Вот так работник! Ай да молодец!" — Софроний обыкновенно отвечал на эти чрезвычайные похвалы просто и серьезно: