Записки социалиста-революционера (Книга 1)
Шрифт:
С большим сожалением покидал я Павлодар, таким ярким красочным пятном врезавшийся в мою память, хотя и не думал, что почти никого из этих пионеров крестьянской революции мне больше не придется увидеть. Чувство беспредельной уверенности в них наполняла душу. Здесь не на ветер даны были тяжеловесные мужицкие "Аннибаловы клятвы" борьбы. И они сдержали эти клятвы. Вплоть до взрыва революции 1905 года Павлодар был застрельщиком движения в своем районе. По образцу Павлодарского "братства", вдохновляясь его примером, а на первых порах даже и уставом, стали образовываться, а затем принялись уже расти, как грибы, все новые и новые "братства". В 1905 году Павлодар был в открытом восстании. Его усмирили. Расправа была жестокой. Те самые смелые и великолепные деревенские парни, с которыми я по русскому обычаю крепко расцеловался при прощаньи, успевшие превратиться в большаков-домохозяев, были в первых рядах и первые поплатились. Многие погибли жестокой смертью: на смерть запоротые казацкими нагайками. Вместе с именем Ерофея Фирсина, их имена, из которых
В 1898 году мы справляли "маевку", отправившись на лодках в лес. Мы попытались сделать {329} популярной идею первомайского праздника и среди крестьян. Кое-что в этом отношении сделать удалось. Как водится, деревня все преломляла в своем сознании своеобразно. Разговоры о "маевке" расходились из наших деревенских "центров" концентрическими кругами, все слабея и слабея по мере отдаления. На дальней периферии все это отразилось "слушком", что первого мая по всей России "назначено" кем-то таинственным, но добрым и сильным, у всех помещиков отбирать и делить между крестьянами их земли.
В конце того же года я попытался собрать, первый в нашей губернии, маленький крестьянский революционный съезд. Мужиков, впрочем, съехалось очень немного, избранные из избранных, человек восемь, от пяти уездов: Борисоглебского, Тамбовского, Моршанского, Козловского и Кирсановского. Кроме того, я пригласил одного от нашего рабоче-ремесленного кружка, руководясь той же мыслью - сближения крестьян и рабочих. Труднее был для меня вопрос, кого пригласить еще из нашей революционной интеллигенции. Старшее поколение туго сходилось с крестьянами. Одни, как Лебедев и Макарьев, были чересчур "заговорщики", привыкшие шептаться с глазу на глаз и притом исключительно между своими. Другие, как Щерба, ближе принимал к сердцу деревенскую работу, но были слишком поглощены земско-культурными вопросами и, пожалуй, чересчур приспособили весь свой склад к политическому обслуживанию земского либерализма. Третьи, как И. Мягков и А. Я. Тимофеев, были довольно близки с крестьянами; один был присяжным поверенным, другой помощником; вместе с еще одним молодым адвокатом, они составляли земское {330} бюро бесплатной юридической консультации; к ним я постоянно направлял то своих молокан, когда им угрожали преследования по делам о совращениях кощунствах и т. п., то крестьян тех местностей где шла борьба и споры из за земли с соседними помещиками. Крестьяне их любили и ценили, как своих надежных друзей и защитников; но на революционной почве сношений с ними у крестьян как-то не вытанцовывалось. Вероятно потому, что эти двое товарищей уже тогда, незаметно для себя самих, эволюционировали совсем в особую сторону естественным концом их эволюции было их примыкание впоследствии к "освобожденцам", а затем и вхождение в конституционно-демократическую партию. Иное пришлось бы сказать о нашей зеленой молодежи. Та всей душой прицеплялась к крестьянскому движению, о котором слыхала кое что краем уха. Некоторые юноши даже затеяли маленькие авантюры: летом пустились в обход деревень в которых велась пропаганда, используя случайные связи и расширяя их далее на свой страх. Похождения их - наше собственное, доморощенное "хождение в народ" в миниатюре - были довольно любопытны, но порою чересчур рискованны. Для привлечения в центр работы они еще не годились Идя отчасти путем исключения, я остановился в конце концов на одном: на исключенном за участие в беспорядках студенте С. Н. Слетове.
С. Н. Слетов был тогда худощавым, невысоким вечно горбившемся, как старик, юношей, с некрасивым, но умным лицом; вечно в очках, близорукий и угловатый, он очень мучился своей угловатостью и, быть может и потому, был несколько резким в своих движениях. Было большим несчастьем, что {331} природа не одарила его соответствующими богатству его внутреннего содержания внешними данными. И он вечно оставался каким-то "недоконченным". Ни писательского, ни ораторского дара у него никакого не было; "блистать" ему было нечем. Самое остроумие его - меткое и порою злое - было не светлое, а темное и горькое. Но в нем чувствовался, во-первых, совершенно недюжинный самобытный критический ум, - быть может, более сильный в скепсисе и отрицании, чем в творчестве. А затем в нем был виден настоящий большой характер, дополняемый богатым темпераментом. Если бы ему подбавить "внешних" талантов, он легко стал бы естественным центром всей работы и умственной жизни любой политической группы. И он это, по-видимому, сам чувствовал; но проклятая обделенность внешними дарованиями заставляла его то мучительно съеживаться и замыкаться в себя, то прорываться чересчур неукладистыми "диковатыми" порывами.
– "Орленок с подрезанными крыльями", думал порою я. Он говорил, между прочим, что его судьба - быть вечно "нечетным". "Поедем бывало, целой компанией на лодке, смешанной, мужской и женской компанией. Высадимся на берег, и сейчас же как-то так само по себе выходит, что сворачивают - пара направо, пара налево, а я уж непременно останусь один, нечетный. Это, кажется, символ моей жизни - как в этом, так и во всем, я как-то один и сам по себе." В хоре ли захочет участвовать как на грех, при сильном и резком голосе он обнаруживал полный недостаток слуха и "срывал" всю музыку; ему кидались зажимать рот, а он отбивался, хохотал и приговаривал: "ну вот, и тут
{332} Нетрудно было, однако, видеть, ото этот неукладистый и несколько желчноватый "вечно нечетный", пожалуй, умом-то будет поценнее всех, по внешности более его "казистых" и наружностью и внешними талантами. Мы со Щербой давно поговаривали между собой, что всего ценнее было бы приобрести для нашего дела именно
С. Н. Слетова, вырвав его из под марксистских влияний. И вот, долго думая о том, кому в случае ареста или отъезда передать все деревенские связи, я окончательно остановился на нем. Он был на съезде, перезнакомился со всеми крестьянами и оказалось, что я не ошибся: он сразу сошелся с ними и всем существом отдался крестьянскому движению.
На съезде наметились самые заманчивые перспективы расширения и пропаганды, и даже организации. При таком расширении дела приходилось, однако, подумать о том, чтобы создать необходимую для него специальную революционную литературу, а для этого нужно было нечто большее, чем силы одного провинциального кружка. Надо было завязать более широкие революционные связи, надо было ознакомить другие кружки с опытом нашей работы и толкнуть их на такую же работу в их местности. Словом, во весь рост вставала проблема работы в общероссийском масштабе.
Прежде всего, я попытался связаться с ближайшим крупным революционным центром - Саратовом, где явился к Ник. Ив. Ракитникову и жене его Инне Ивановне, которую знал еще, как кончившую петербургские курсы студентку Альтовскую. Долго и одушевленно рассказывал им про нашу деревенскую работу и открываемые ею широкие горизонты. Но до какой степени тогда, отчасти под давлением {333} марксизма, была утрачена вера в значение крестьянства, как активной силы для предстоявшей революции, видно было из того, что все мое красноречие не проломило льда. Супруги Ракитниковы, впоследствии такие столпы партийной работы в деревне, тогда отнеслись к моим повествованиям весьма скептически, считая их преувеличениями моего юношеского пыла. Они в то время идейно переживали момент перелома. Марксизм повлиял и на них, - но не марксизм западноевропейских социалистических партий, подстриженный и приглаженный применительно к спокойному темпу мирной парламентской работы, а марксизм "коммунистического манифеста", максималистский и социально-революционный. От Ракитниковых я толкнулся к кружку Аргунова. Это кружок только что закончил свое "самоопределение", изложив свое политическое сrеdо в рукописном проекте программы. Проект произвел на меня очень невыгодное впечатление. Когда меня попросили дать свой отзыв, я мог только сказать: "рукопись принадлежит перу народовольца эпохи упадка, по обеим сторонам которого сидели, постоянно одергивая его то за правую, то за левую фалду, - народоправец и социал-демократ".
Впечатление чего-то неуверенного, колеблющегося, какой-то "ни павы, ни вороны". По отношению к крестьянству - полный скептицизм для настоящего, теоретическая защита для будущего, когда доступ в деревню будет облегчен завоеванной без нее и помимо нее политической свободой. Я уехал из Саратова глубоко разочарованный. Несколько позднее приехал в Тамбов из Воронежа мой старый саратовский знакомый - Анат. Владим. Сазонов. Он совершал объезд разных городов по поручению {334} южного объединения групп новонародившихся "социалистов-революционеров". Он рассказал нам о первом их съезде, на котором, если не ошибаюсь, был представлен Тамбов бывшим воронежцем Макарьевым, очень милым, но чудаковатым господином, забавно шепелявившим, имевшим всегда чрезвычайно конспиративный вид и абсолютно несвязанным ни с (какою низовою массовою работой - типичный радикал из "пущающих революцию промежду себя".
Сазонов говорил, что новое объединение ставит себе весьма скромные задачи чисто практического свойства и прежде всего - издание "Бюллетеня", революционного органа чисто информационного характера. Никакой революционной программы развить он перед нами не сумел. Он говорил лишь, что марксизм не может удовлетворять революционных запросов мыслящего человека нашего времени; что нужен был бы какой-то новый революционный синтез, но переживаемая нами глухая пора - пора безвременья и безлюдья - не выдвинула для этого "настоящего человека" - крупного, с творческим умом мыслителя.
– "Делать нечего, заключал он - пока что будем как-нибудь сообща, совокупными силами многих, кустарным способом подготовлять новую программу и ее обоснование". Приглашение это напоминало собою сказочную формулу: "пойдем туда - не знаю куда, принесем то, не знаю что". Наконец, несколько раньше, проезжала через Тамбов и останавливалась у нас молодая девица от петербургской "группы народовольцев"; у нас ее узнали, она оказалось Екатериной Прейс.
Она принадлежала к так называемой "группе второго призыва", в которой видную роль играл будущий ренегат социализма и демократии, колчаковец Белевский; в то {335} время, под давлением его ультиматума, группа только что исключила из своей программы террор, оставив на его месте зияющую, ничем не заполненную пустоту. Защищать полинялую и обезличенную экс-народовольческую программу было задачей, вообще вряд ли удоборазрешимой, и уж, конечно, превышавшей ее личные силы. Она вообще производила впечатление крайней растерянности. Наша публика, чаявшая каких-то откровений из северной столицы, была до того разочарована, что крайне безжалостно отнеслась к "посланнице", подавленной тяжестью своей миссии, и приняла ее, что называется, "в штыки..." О посещении Войнаральского я уже говорил. От всех этих лиц и кружков оставалось впечатление чего-то беспочвенного...