Записки советского интеллектуала
Шрифт:
Перемышль жил еще по старинке. Костина теща — Софья Иосифовна Меньшова — занимала вместе с родственниками верхний этаж большого деревянного дома, прежде принадлежавшего соборному протоиерею. Они пользовались и половиной сада. И действительно была корова Лыска. И пианино. И прекрасная библиотека (в основном — из приложений к «Ниве» [60] ), на которую я и набросился.
Кружок местной интеллигенции — учителей, врачей — был довольно тесным. Ходили друг к другу в гости. Помню вечер у доктора Пятницкого, совсем чеховский — с крокетом в саду, спорами и флиртом старшей молодежи и даже со злым мальчиком. В народном доме ставили любительские спектакли — мне довелось видеть и пьесу о мироедах, угнетающих крестьян, и какой-то старинный водевиль. На старом городском валу мне показывали деревья, образовывавшие уже бульвар. Их насадил Василий Евдокимович Меньшов, тот самый, с которым я ежевечерне беседовал
60
«Нива» — иллюстрированный еженедельный журнал «для семейного чтения», издававшийся в 1870–1918 гг. в Петербурге. Одно из самых распространенных в дореволюционной России периодических изданий, тираж которого к 1917 г. достиг 275 тыс. экземпляров. Популярности «Нивы» способствовал выпуск с 1891 г. в. качестве бесплатного приложения к журналу собраний сочинений русских писателей.
Но черты нового были не только в продовольственных трудностях. На дремавший маленький городок накатывали из соседних деревень волны коллективизации.
Еще раньше они непосредственно коснулись нас в Москве: некоторых ребят из нашего техникума послали в колхоз «на укрепление руководства». Это было в черте теперешней Москвы. Миша Каплан был в Троице-Лыкове, Шура Паднос — в Строгине. Я выбрался их навестить в разгар сенокоса. Приятели мои ходили в начальстве, обсуждали с председателем колхоза, кого «повесить» на красную доску, кого никуда не вешать, а кого — и на черную. Меня они на день «пристроили» к убирающей бригаде. Конечно, я посбил граблями руки, но был горд своим участием в коллективной работе, как мне казалось — очень успешной. Каково же было мое удивление, когда один из убиравших, оглядев луг со сметанными уже копнами, сказал:
— Вот придет какая комиссия — она же нас про… за эту уборку! Разве хозяин на своем лугу столько сена оставил бы!
Колхоз этот, кажется, был коммуной — тогда еще такое не признали «перегибом». Во всяком случае, питались все вместе в колхозной столовой, и по тем временам — неплохо.
Здесь, в Перемышле, мы как-то поехали в гости к знакомым знакомых. Все ребята моего возраста со старшей кузиной во главе. Ехали на подводе очень весело, все смеялись.
— А ты знаешь, что мы к кулакам едем? — спросила меня вдруг кузина, и я как-то усомнился, хорошо ли это для студента. Но не спрыгивать же с подводы, заехав уже далеко!
Оказалось, что нас пригласили на «пир во время чумы». В избе было грустно. Только что зарезали корову (наверное, чтобы не сдавать) и мрачно, но настойчиво угощали нас накрошенным вареным мясом.
— Завтра опять будет сход. Может, и не признают нас теперь зажиточными: коровки-то нету у нас! — сказала старуха.
Нет, не такими представлял я себе кулаков. Тут не было толстого детины в картузе и жилетке с рубашкой навыпуск, какими их рисовали. В избе было небогато. Девушка постарше меня сидела на лавке, грустно опустив руки. На улице звучала перекличка частушек.
— Что ж не идешь на улицу? — спросила кузина, видимо, более знакомая с деревенской жизнью.
— Она по Пашке тужит, — ответила за девушку старуха, — угнали его. Мы считаем — все равно как помер.
В Перемышле особенно возмущалась нашей поездкой приятельница Софьи Иосифовны Шура Судакова — местный партийный деятель. Высокая, худая, стриженная по-мужски, она носила и мужскую толстовку, только вот брюк не надевала. За столом (она и жила у Софьи Иосифовны) всегда были споры, большей частью — о роли женщины и о Ленине.
— Зачем он написал Цеткин: «Милая Клара!»? Какая она ему милая? — И тому подобное.
— Шура, ты наш вождь! «Мы высикем тибе на площаде», — цитировала Софья Иосифовна известные строки Лавренева.
В Москве ждала новость: техникум реорганизован в горно-химический. Открывается горное отделение, и кто хочет, может перейти сейчас. Но занятия начнутся в октябре: дали новое помещение, и мы окончательно отделяемся от школы. Ребята, что были в Москве, оказывается, уже давно помогали перевозить оборудование. Теперь с этим было покончено, и в старой школе не осталось от нас никакого следа — там организовалась десятилетка.
Осень 1931 года как-то особенно запала в память, наверное потому, что в довольно длинный период вынужденного ничегонеделанья, пока оборудовалось новое здание, мы как-то особенно сдружились тесной компанией, часто собирались друг у друга. Охотнее всего — у Нины Завьяловой. Немало прелести этим сборищам придавал и Нинин отец — Григорий Григорьевич, игравший с нами «на равных» во все любимые игры — «чепуху» [61] , «по чистой совести» и другие. Мы все еще были дети, и встречи наши были по-детски невинны. Но начались уже и ожесточенные споры на литературные и, если так можно выразиться о том времени, на политические темы. Например, я терпеть не мог Демьяна Бедного, а Ося Пейрос его любил и здорово меня разбил в открытом диспуте. А вот извечный спор о роли интеллигенции (замечу,
61
«Чепуха» — игра, в которой каждый из играющих должен был закончить предложение, начатое его предшественником, иногда предусматривалось соблюдение рифмы.
62
Автор неточен. Роман И. Ильфа и Е. Петрова «Золотой теленок» как раз в 1931 г. печатался в журнале «30 дней».
Новым зданием нашего техникума был тоже старый особняк небогатого дворянина в Леонтьевском переулке (ныне улица Станиславского). В большой аналитической лаборатории были явны следы каминных зеркал, окаймленных пилястрами. В подвале, где когда-то помещалась кухня, тоже устроили лаборатории с вытяжными шкафами.
Нам нравилось на новом месте. Но не это было главным новшеством наступившего, хоть и с запозданием, второго учебного года. Новым было горное отделение, на которое многие — и, конечно, мы с Осей и Мишей — перешли с химического. Прельщала прежде всего возможность быстрого присоединения к общей стройке, великой стройке нашей страны. Еще до окончания, теперь же, через несколько месяцев, когда нам предстояла производственная практика не в каких-то лабораториях, а на рудниках-новостройках.
Само обучение тоже велось совсем по-иному. Собственно, и на первом курсе шли разговоры о новых, современных, активных методах преподавания, но их еще только искали. А на втором курсе, кажется, уже нашли. Бригадно-лабораторный метод. Лекций почти не было. Теоретический курс мы осваивали путем громкого коллективного чтения соответствующих книг (для этого даже в Ленинской библиотеке был устроен «громкий» читальный зал, в котором мы как-то перекричали, читая Бокия [63] , группу взрослых студентов, и они вынуждены были с позором удалиться). Шли сплошь практические занятия. Кажется, еще на первом курсе мы были разбиты на бригады. Сначала в этом увидели много хорошего — например, нам нравилось вместе готовить домашние задания. Но на втором курсе дошло до очевидной бессмыслицы. Бригада сдавала зачет одновременно и получала общую, для всех одинаковую оценку: «удовлетворительно» считалось за 100 %, «отлично» — за 130 %, мы, таким образом, имели те же показатели, что и рабочие, — выполняли и перевыполняли (новое тогда слово) план на определенный процент. Это сочеталось, как ни странно, с дифференцированной стипендией — нормальной, повышенной, высокой (в зависимости от среднего процента). Стипендия, таким образом, была рассчитана на индивидуальное поощрение, а система проверки знаний не позволяла выявить успехов каждого. Несмотря на все это, учились мы с жаром. Я что-то не помню в те годы сознательных лодырей среди нас.
63
Имеется в виду учебник Б. И. Бокия «Практический курс горного искусства» (1-е изд. — СПб., 1914; в дальнейшем неоднократно переиздавался).
Состав преподавателей был, как я теперь понимаю, довольно случайным; многие из них были практическими инженерами, не имевшими почти никакого представления, как нужно преподавать. Мне больше всего дали занятия по экскаваторному делу с Сергеем Михайловичем Шороховым, который, почти не раскрывая маленьких, как будто бы сонных глаз, не повышая голоса, увлекательно рассказывал о влиянии различных, на первый взгляд незначительных, обстоятельств на работу машины и выводил тут же убедительную формулу производительности экскаватора, в которой все эти обстоятельства отражались соответствующими коэффициентами. Были у нас и два франта: добродушный, живой бонвиван Дерягин и англизированный, суховатый, красивый Кацауров с трубкой и каким-то особенным кисетом. И еще у нас был отличный математик — Кузнецов, которого все звали Костей, несмотря на его почтенный возраст. Костя частенько запивал и пропускал занятия, но, появившись, с торчащей седоватой щетиной и поднятым воротником пиджака, плохо скрывавшим отсутствие рубашки, умел так увлечь нас, что мы как-то незаметно для самих себя усвоили и дифференциальное, и интегральное исчисления. Ломая мел о доску и скупо поясняя иногда своим хриплым баском, Костя так самозабвенно писал новые и новые строки формул, что у нас дух захватывало. И той «чистой» пятеркой, которую я получил несколько лет спустя на экзамене в университет, я считаю себя обязанным именно Кузнецову, хотя и не помню его отчества.