Записки Степняка
Шрифт:
— Я тебе сказала: хоть не говори! — лениво ответила целовальниичиха, опять усаживаясь около окна и принимаясь за подсолнухи.
— Хоть осьмуху! — не унимался мужик, — уважь, сделай милость… Теперь без осьмухи и не показывайся туда… Сделай милость, отпусти.
Акулина молчала; молчали и мы. На лице у Пармена блуждала довольная усмешка. Он внимательно наклонил ухо к стороне перегородки, как будто соловья слушал.
— Заставь за себя бога молить! — с истомой в голосе продолжал мужик, понемногу переходя из умилительного тона в тоскливый. — Тимофевна! Аль мы какие… Уж авось осьмушку-то… Ах ты господи! — мужичок ударил себя по бедрам, — авось как ни то отслужим… Вот те Христос, отслужим!
Акулина молчала, поплевывая подсолнушки. Мужичок дышал часто и тяжело. Изредка
— Тимофевна! — опять воскликнул мужичок, с тоскою устремляя взор на неподвижную целовальничиху, — заставь бога молить… Сделл… милость… Осьмуху!.. Вызволи ты меня… Во как: хоть ложись да помирай! — Он указал рукой на горло. {157}
— Не воровали бы, ан и ничего бы не было! — хладнокровно отрезала Акулина, загребая где-то под стойкой горсть подсолнухов.
— Кабы воровали-то, Тимофевна, — горячо заторопился мужичок, видимо обрадованный тем, что наконец прекратилось угнетавшее его молчание. — Кабы воровали!.. А то у парнишки оглобля-то сломайся, он возьми да и выруби жердинку, — известно, малолеток… Ну, они его и сцарапали, караульщики-то… Теперь как ни бейся, а без осьмухи нечего к ним и глаз казать!..
— А он не руби в чужом лесу! — равнодушно возразила целовальничиха и тут же закричала в окно на кур: — Кышь, кышь проклятые, всю левкой потоптали!..
Мужичок понурил голову и молчал.
— У тебя девка-то дома? — беспечно спросила Акулина.
— Дома, дома, матушка, — слегка удивившись, ответил мужик.
— Ты пришли-ка ее, пусть она у меня замест кухарки поживет недели две…
— Как же это?.. — с недоумением возразил было мужик, но целовальничиха не дала ему продолжать.
— Она пущай у меня недельки две поживет, ну, а осмуху я уж тебе отпущу…
Пармен толкнул меня локтем.
— Ну, так уж и быть, наливай, видно! — после легкого раздумья сказал мужичок, почесывая в затылке.
— Только смотри, Федулай, деньги чтоб беспременно к Успленью, уж это как хочешь!.. — добавила Акулина, направляясь к стойке.
— О господи? Аль уж я… аль уж мы, прости господи, какие!.. восклицал Федулай, стремительно подхватывая кувшин, до сих пор стоявший около дверей.
Пармен восхищенно развел руками и, посмеиваясь, взглянул на меня.
— Орел-баба! — самодовольно произнес он, — с мужиками она — лучше и не надо!.. Любого купца за пояс заткнет.
— Откуда вы ее взяли? — осведомился я.
— С Липецка… Там у мещанина одного — кожами он торгует, шибай, значит… Ну, и не то что какую голую {158} взял, — с достоинством добавил Пармен, — триста целковых деньгами, салоп лисий, платок дредановый, три платья шелковых, перина… Все как есть! — справили хорошо.
— А ведь я, признаться, тогда думал, что вы на Ульяне женитесь! заметил я.
— На какой это-с?
— А помните в Визгуновке-то?
Пармен обиженно усмехнулся.
— Помилуйте-с! Как вы об нас понимаете!.. Разве это возможно-с, чтоб на простой девке жениться… Что это вы говорите такое… Это даже довольно смешно-с… Нешто я полоумный какой… — Он даже засмеялся над наивностью моего предположения.
— Ну, что с нею? Где она теперь? — спросил я.
— Да она померла… Еще в прошлом году померла… Хе-хе-хе! Занятная девка была-с!
— Померла! — воскликнул я.
В этой смерти мне уж почудилась драма во вкусе покойной памяти романтизма, с эффектными сценами ревности, проклятий и т. п., но — увы! — и здесь оказалась вековечная комедия. На вопрос мой, отчего умерла Ульяна, Пармен равнодушно ответил:
— А ей-богу, не могу вам сказать… Говорили тогда, что как, значит, бабы-знахарки трясли ее, ну и затрясли… Это ребенка вытрясают так, ежели роды трудные, — пояснил он мне, направляясь к двери.
— Да разве она была замужем?
— Как же!.. Муж-то у ней еще кочегаром теперь у Селифонт Акимыча, проговорил он на ходу, — так, плевый мужичишка… Что,
— Закипает небось, — апатично ответила Акуля, и опять загребла полную руку подсолнухов.
Через час я выехал из N ***. Лошади еле плелись под палящими лучами солнца; горячая пыль клубами вилась по дороге и садилась на лицо; Михайло, распустив вожжи, уныло тянул бесконечную песню. "Ивушка, ивушка, зеленая моя… Что же ты, ивушка, не зeлена стоишь?" — любопытствовала песня, "или те, ивушку, солнышком печет? — солнышком печет, частым дождичком сечет?" — {159} предполагала она, и, не дождавшись удовлетворительного ответа с каким-то тоскливым ухарством оповещала знойную степь о том, как коварные бояре "срубили ивушку под самым корешок", как "стали они ивушку потесывати"…
А предо мною печально носился образ Ульяны. {160}
VII. Барин Листарка
Кому случалось в былые, дореформенные времена колесить крепостную Русь, тот, вероятно, примечал некоторую особенность в расположении дворянских убежищ. Богатые барские усадьбы с бесчисленными службами и домом-дворцом, воздвигнутым по плану какого-нибудь Растрелли, в свое время искавшего милостей помещика-вельможи, гордо и одиноко громоздились где-нибудь на возвышенности, царствующей над окрестностями, окруженные цветниками, садами и парками, и лишь в почтительном отдалении от таких усадьб тянулись бесконечными улицами многолюдные крепостные села с белокаменными церквами, широкой базарной площадью, а иногда даже и с пожарной каланчою. Поместья, принадлежавшие дворянству средней руки, с надворными постройками, более рассчитанными на солидность и прочность, чем на изысканность и щегольство, и господским домом с вечным мезонином наверху, обыкновенно ютились себе где-нибудь на отлогом полускате и отделялись от деревни, потонувшей в зелени ракит и в матовом золоте многочисленных скирдов, много-много что сквозной каменной оградой, на диво сложенной крепостными каменщиками, или узеньким прудом с навозной плотиной, усаженной развесистыми ветлами, и с водяной мельницей, неустанно гремевшей и брызгавшей колесом своего единственного постава и немилосердно пудрившей прохожих мелкой мучной пылью. Около таких поместий не зеленелись парки и английские сады с подстриженными деревьями и таинственными павильонами, не сверкали молочной белизною дебелые Венеры и Дианы и не звенели свежими {161} брызгами фонтаны с неизбежным тритоном и полногрудыми, до излишества, наядами… Дворянство средней руки не любило этих затей во вкусе рококо. Не выписывало оно соблазнительных, но дорого стоящих мраморных изваяний, не строило фонтанов, сочивших холодные водяные струйки устами сердитого нелюдима Нептуна и его многочисленной челяди, не уродовало ножницами пышной древесной листвы и не воздвигало, на страх и грозу крепостных девок, вычурных павильонов, изукрашенных скоромными картинами, зеркалами и фантастическими арабесками. Вековой запущенный сад, из конца в конец оглашаемый звонким соловьиным рокотом, пронзительным писком копчика и заунывным кукованьем кукушки, дремучий сливняк и вишенник, тысячи яблонь и груш, целые поляны малинника, смородины и другой ягоды, тенистые кленовые и липовые аллеи, березовые рощи с веселым блеском своих стволов и болтливым лепетом глянцевитых листьев, — вот что окружало поместье дворянина средней руки и, в первобытном изобилии, давало неисчислимые сорта мочений и солений, парений и наливок для его неприхотливого стола, а в случае надобности — объемистые пуки гибких розог для мужицких крепостных спин.
Эти поместья, так же как и усадьбы богатых тысячедушных бар, были раскинуты на довольно значительном расстоянии друг от друга, и только поднявшись на гористый берег какой-нибудь реки и окинув с него взглядом привольную низменную даль, протянувшуюся на десятки верст видимо глазу, вы могли бы счесть пять-шесть дворянских вотчин, подобно белоснежным лебедям улепивших там и сям полускаты берега. Самое пространство земли, примыкавшей к такому поместью или к такой усадьбе, и иногда достигавшее размеров немалого немецкого царства, обусловливало эту отдаленность друг от друга барских убежищ.