Записки уцелевшего
Шрифт:
3
Шестьдесят лет прошло, а я накрепко запомнил тот допрос. У следователя было красивое лицо, откинутые назад волосы открывали широкий лоб. Его темные и большие глаза сразу пристально уставились в меня. На нем был прорезиненный военный плащ, на красных отворотах по одному ромбу. Значит, он был комбригом, по нынешним временам ниже генерал-майора, но выше полковника. Мелькнула мысль: значит, меня считают важным преступником! Но я тут же вспомнил: кто-то рассказывал, что для наведения страха следователи нарочно одеваются
— Садитесь! — сказал следователь.
Я сел на табурет напротив него. Лампа ярко меня освещала, а его лицо скрывалось в полутьме. И из этой полутьмы смотрели на меня не отрываясь большие и красивые, холодные и темные глаза, смотрели несколько минут. Следователь резко наклонился вперед, но продолжал смотреть не отрываясь, словно хотел пронзить меня насквозь. Я не выдержал, опустил глаза. Но я понимал, что это тоже маскарад, чтобы меня напугать.
— Курите! — неожиданно он предложил мне папиросу из пачки, лежащей на столе, сам зажег свою, поднес мне спичку. Я закурил, взглянул на него. Он продолжал вглядываться в меня из полутьмы.
"Да когда же вы, черт вас дери, кончите меня пронзать!" — думал я про себя.
Следователь сразу обрушил на меня грозную лавину отрывистых фраз, отдельных гневных слов.
— Так вот вы какой! Много о вас наслышаны! Все говорят, вы ярый, убежденный монархист, да не только монархист, а самый отъявленный фашист. Князь — Рюрикович — классовый враг, враг Советской власти.
— Я не Рюрикович, а Гедиминович. — Я едва прорвался сквозь бешеную лавину его слов.
Вдруг он разом смолк и, продолжая пронзать меня своими красивыми холодными глазами, спросил совсем спокойным голосом:
— Что такое Гедиминович?
Я начал подробно объяснять, что так называют потомков жившего в четырнадцатом веке великого князя литовского Гедимина. При Иване Грозном его праправнук воевода Михаил Иванович Булгаков получил прозвание Голица, потому что в бою потерял руку, носил протез — железную перчатку — голицу. В роду Голицыных десять бояр, два фельдмаршала, много воинов, погибших за Отечество.
— И с такими знаменитыми предками и не быть монархистом! — вскричал следователь.
— Никогда им не был! Я отношусь к Советской власти лояльно, даю честное слово, лояльно!
— Докажите, что не монархист.
— И докажу! — Я начал пространно объяснять, вспоминая, о чем мне говорил отец. В беседах со мной он не раз излагал свои взгляды на самодержавие, считая его великим злом для России; он был сторонником республики на французский манер, на худой конец, если монархия, то подобно английской.
Эти отцовы мысли на моем допросе мне очень пригодились. Я разъяснял их столь толково и убежденно, что мои ответы, видимо, произвели на следователя благожелательное впечатление. Он прекратил приставать ко мне с монархизмом.
Сейчас, когда я пишу эти строки, то позабыл в каком порядке задавал он мне вопросы, о чем
Между прочим, ее тоже тогда посадили и спрашивали про меня, она говорила примерно то же, что и я.
— Мы все про вас знаем. Вы только собираетесь думать, у вас едва-едва зародились мысли, а мы уже все знаем, все знаем…
Такие высказанные с особым выражением фразы, конечно, могли напугать неопытного юнца. Но я-то был подготовлен и знал, что это тоже был маскарад. Следователь все у меня допытывался: почему у Никуличевых отменили спектакль? Я не знал да и сейчас не знаю, а он все приставал ко мне с этим вопросом. Показал мне бумажку с напечатанным на машинке известным стихотворением Максимилиана Волошина — "Суздаль и Москва не для тебя ли…"
— Вот видите, какие контрреволюционные стишки ваши друзья распространяют?
— Совсем не контрреволюционные, их автор спокойно в Крыму живет, любит гостей принимать.
— А это что? — следователь вытащил фотографию белогвардейского генерала Анненкова.
— Да она в «Огоньке» на обложке напечатана.
— Между прочим, я с интересом ваш дневник читал. Вы, оказывается, путешественник, — заметил следователь.
Спрашивал он меня о политических убеждениях Юши Самарина, Артемия Раевского, еще кого-то. Я отвечал, что не знаю, что, собираясь вместе, мы о политике никогда не заговариваем. Наши интересы — литература, театр, кино. О том, что любим танцевать фокстрот, я умолчал.
— Что же это за литературные убеждения? — усмехнулся следователь. — Не слыхал о таких.
Я сидел напротив него, силился припомнить, что он мог знать предосудительного о наших разговорах. Вспомнил, как рушилась башня из стульев, и все. Многие из нас были религиозны, кто ходил в церковь часто, кто редко, вроде меня. Я был религиозен, но по-своему. Вера в Бога во мне жила всегда, всю жизнь, но не стояла на первом месте. Я боялся вопроса следователя: "Веруете ли вы Бога?"
Отречься я никак не мог, но собирался пространно излагать свои убеждения, объяснить, что одновременно являюсь и христианином и никогда не шел и не пойду против Советской власти.
Слава Богу, следователь такого вопроса не задал. Неожиданно он заговорил: ему известно, что взрослым меня не считают, к Уитерам, как подростка, не приглашают.
Я понял, что версию о моем мнимом малолетстве следователь мог узнать только от Алексея Бобринского, который по нашей дружбе еще детских лет хотел за меня заступиться. Наверное, мне нужно было бы впоследствии отблагодарить Алексея, но находились достаточно веские причины, из-за которых я никогда не пошел бы на такой шаг.
А тогда на допросе я догадался схитрить и деланно-обидчиво сказал: