Заповедник для академиков
Шрифт:
Так как было очевидно, что Шелленберг все понял и раскаивается, Гиммлер отпустил его, сказав, что постарается получить аудиенцию у фюрера по крайней мере вместе с Канарисом, если уж не удастся сделать это раньше.
Что и требовалось доказать.
Адольф Гитлер подошел к карте мира, висевшей на стене его кабинета в рейхсканцелярии.
Кейтель, обогнав его, ткнул указкой в точку, о которой шла речь в докладе Канариса.
Эта точка лежала в столь безбожном отдалении от всех прочих мест
Фюрер смотрел на карту. Остальные молчали.
Во время всего доклада и популярных разъяснений Канариса о сущности ядерного распада Гитлер казался невозмутимым и ничем не показал своего отношения к событиям. Потом спросил, а что делается по этому вопросу в Германии. Срочно вызванный в рейхсканцелярию Шахт сообщил, что ничего, за исключением теоретических исследований. Канарис уточнил, что это объясняется массовым отъездом физиков из рейха, поскольку большинство из них евреи.
— Понятно, — сказал тогда Гитлер.
— Они оседают во Франции или в Америке.
— Больше в Америке. Это еврейская империя, — сообщил фюрер.
Никто не оспорил этого заявления.
— И в Америке наверняка уже делают такую же бомбу, — сказал Гитлер. Он не спрашивал, он утверждал.
— Мы мобилизовали всю нашу агентуру, — сказал Гиммлер. — Записка о том, кто и где работает над этой проблемой, уже практически готова. Но насколько мы знаем, практических результатов и даже общей государственной программы у американцев пока нет.
— Завтра они узнают о русских, послезавтра примутся за дело, а через три дня всех обгонят. Когда мы можем начать нашу программу?
Фюрер обернулся с этим вопросом к Гиммлеру.
— Мы уже созвали ученых в Берлин. Завтра я встречаюсь с Гейзенбергом. Это мировая величина.
— Правильно, — согласился Гитлер. — Покажите мне еще раз на карте…
Он долго разглядывал точку на карте. Все молчали.
— Любопытно, — сказал он, прослеживая взглядом линию, соединяющую Берлин и Полярный Урал. — Сколько потребуется нашему самолету, чтобы долететь туда и возвратиться обратно? Ты меня слышишь, Герман?
— Это непростой перелет, — ответил Геринг. Он был в новом серо-голубом мундире рейхсмаршала авиации. Воротник был немного туговат, и оттого шея стала красной и щеки тоже потемнели. — Скорее всего это самоубийственный перелет.
— Почему?
— У меня нет самолета, который мог бы долететь до Урала и вернуться.
— А у русских есть! У литовцев, у ничтожных литовцев есть! Все летают чуть ли не вокруг Земли — лишь рейхсмаршал Геринг таких машин не имеет. Тогда вызовите мне из Америки Линдберга — он мне нравится. Славный парень и настоящий ариец. Пусть прилетает со своим самолетом.
— Какую цель вы ставите нам, мой фюрер? — спросил Геринг, будто и не было первоначального отказа.
— Самую простую — долететь до места, сфотографировать с воздуха и благополучно возвратиться! —
— Это бессмысленно, мой фюрер, — отважно бросился в бой Геринг. — Для того чтобы сфотографировать этот объект, мы должны будем рассчитать полет таким образом, чтобы машина оказалась над объектом днем. А днем не только фотограф видит свою цель, но и цель видит фотографа.
— Пускай его увидят, — сказал Гитлер. — Мне важно, чтобы он вернулся.
— Я сегодня же поговорю с генералом Мильхом, — задумчиво произнес Геринг. — Мне кажется, я нащупал одну идею…
— Я даю тебе время до завтра, Герман, — сказал фюрер. — И учти, что это будет не последний такой полет. — Гитлер обернулся к руководителям разведки: — Вам же я приказываю считать этот проект русских опасностью номер один. Не возражай, Генрих. — Эти слова и жест предназначались для желавшего что-то сказать Гиммлера. — Моя интуиция говорит о том, что именно там, у полюса, и зарождается великое столкновение космических сил. Лед и пламя! Мы должны хранить холод!
Фюрер отпустил всех. Он был озабочен проблемой, представлявшей в его глазах куда большее значение для судеб мира, чем возможная и даже желанная война с большевизмом.
Уже давно было известно о возникновении при манипуляциях с радиоактивными веществами опасного излучения. Оно могло быть смертельным, оно могло быть мгновенным и длительным, как эманации радия, оно могло стать дополнительным фактором бомбы.
Матя не раз напоминал Алмазову, что необходима отдельная биологическая лаборатория, но по каким-то неведомым Мате причинам Алмазов сопротивлялся, утверждая, что этим занимаются в специальном институте. «Наше дело рвануть — а про всякие лучи они понимают лучше нас».
Ничего не добившись от Алмазова, да и не будучи достаточно настойчив, Шавло все же уговорил Александрова выделить для исследований хотя бы двух человек из его лаборатории. У Александрова же не хватало людей, а те, что были, часто болели, потому что Алмазов не соглашался завозить сюда овощи и давать витамины. Академикам — ладно, но просто сотрудникам института, которых несколько сотен, — никогда! «Голодные злее будут». Так что, хоть в шараге и было получше, чем в лагере, люди болели и умирали.
Алмазов, не желая тратить время на радиационную защиту, поступал по глубокому убеждению, что невидимого не существует. Это было частью его стихийного, а затем укрепившегося на полях Гражданской войны атеизма. И уверения Шавло в существовании невидимой опасности он воспринимал как очередную хитрость директора института, желавшего за государственный счет улучшать кормежку своих людей и увеличивать штаты. Даже ссылка на рентгеновские лучи, которые просвечивают человека насквозь, на Алмазова не производила должного впечатления. «Так ты завтра и фотоаппарат объявишь вредным», — сказал он.