Запрет сына
Шрифт:
– А почему? – спросил пастор.
– Сэм Гобсон предложил мне выйти за него, сэр.
– Ну, что ж… А тебе хочется замуж?
– Не очень. Но у меня хоть будет свой дом. А люди говорят, что кому-то из нас всё равно придется уйти.
Дня через два она сказала ему:
– Я хотела бы пока остаться, сэр, если можно. Мы с Сэмом поссорились.
Он пристально посмотрел на нее. До тех пор он не обращал на нее внимания, хотя нередко чувствовал ее молчаливое присутствие в комнате. Какая она нежная, гибкая, словно котенок! Из всей прислуги он постоянно и непосредственно общался только с ней. Что будет с ним, если Софи уйдет?
Софи осталась, он уволил кого-то другого, и жизнь потекла спокойно, как прежде.
Потом викарий, мистер Туайкот, заболел. Софи приносила ему наверх еду, и однажды, не успела она выйти
Пастор, глубоко тронутый страданиями, которые ей пришлось перенести из-за него, воскликнул:
– Нет, Софи, выздоровеешь ты или останешься хромой – всё равно, я не могу отпустить тебя! Твое место Здесь.
Он подошел к ней совсем близко, и вдруг случилось так, что губы его коснулись ее щеки. Он попросил ее стать его женой. Софи не любила его по-настоящему, но испытывала к нему огромное уважение, почти благоговела перед ним. Даже если бы она и не хотела связывать с ним свою жизнь, едва ли она осмелилась бы отказать человеку, в ее глазах столь почтенному и достойному. Она согласилась выйти за него.
И вот, в одно прекрасное утро, когда церковные двери были, как обычно, открыты для проветривания, а птички, щебеча, влетали внутрь и садились на стропила кровли, у престольной ограды состоялось бракосочетание. В приходе об этом почти никто не знал. Пастор и помощник викария соседнего прихода вошли в одну дверь, Софи с двумя необходимыми свидетелями – в другую, и они стали мужем и женой.
Мистер Туайкот отлично понимал, что, хотя Софи ни в чем нельзя было упрекнуть, женитьба на ней равносильна социальному самоубийству; он немедленно принял необходимые меры. В одном из южных предместий Лондона у него был знакомый священник; они обменялись приходами, и вскоре молодые покинули свою уютную сельскую усадебку, окруженную деревьями и кустарниками, и поселились в тесном пыльном доме, стоявшем на длинной, прямой улице; нежный перезвон колоколов сменился самыми унылыми и дребезжащими ударами, какие когда-либо терзали человеческие уши. Всё это было сделано для Софи. Таким образом, они порвали со всеми, кто знал о прежней ее жизни, и скрылись от посторонних взглядов надежнее, чем в любом сельском приходе.
Софи была прелестнейшей подругой, о какой только может мечтать мужчина, но в роли супруги викария она была далека от совершенства. Она легко схватывала всё, что касалось всяких тонкостей домашнего обихода и хороших манер, но куда менее успешно усваивала то, что принято называть «культурой». Прожив более четырнадцати лет с мужем, который немало потрудился над ее воспитанием, она сохранила, однако, самые фантастические представления о спряжении глаголов, и это отнюдь не возвышало ее в глазах немногочисленных знакомых. А самым большим горем для нее было то, что, когда единственный сын, на воспитание которого не жалели затрат, подрос, – он не только начал понимать слабости матери, но стал относиться к ним с явным раздражением.
Так и жила она в городе, коротая время за причесыванием своих чудесных волос, и постепенно ее щеки, некогда румяные как яблоко, поблекли. Нога ее после несчастного случая так и не поправилась, и Софи почти не могла ходить. Муж с течением времени полюбил Лондон: здесь жилось вольнее, и легче было уединиться в семейном кругу. Но он был на двадцать лет старше Софи и в последнее время тяжко хворал. В тот день, о котором идет речь, он чувствовал себя лучше обычного, и она позволила себе пойти с сыном Рэндолфом на концерт.
2
Мы вторично видим ее уже вдовой, в глубоком трауре.
Мистер Туайкот так и не оправился от болезни и лежит на тесном кладбище у южной окраины громадного города; если бы даже все мертвецы, погребенные там, внезапно ожили, среди них не нашлось бы ни одного,
Когда всё это случилось, с Софи обошлись, как с ребенком, каковым она и была, если не по возрасту, то по характеру. Она не могла распоряжаться ничем из того, что принадлежало мужу, за исключением скромного дохода, оставленного на ее личные нужды. Зная ее неопытность и опасаясь, как бы ее не обманули, викарий передал решительно всё, что мог, в руки опекунов. Окончание мальчиком колледжа, поступление в Оксфорд, посвящение в сан – все было предусмотрено и расписано так, что ей только и оставалось в жизни: есть, пить, коротать время, изобретая всё новые прически, да держать дом в порядке для сына, приезжавшего к ней на каникулы.
Муж предвидел, что Софи, вероятно, надолго переживет его, и приобрел для нее в свое время уединенный особнячок на той же бесконечной, прямой улице, где находились церковь и пасторский дом; в этом особняке она могла жить до окончания своих дней, и она жила в нем, глядя целыми днями на крошечную лужайку перед домом да на решетчатую ограду, за прутьями которой кипела уличная жизнь; она подолгу глядела вдаль, где сквозь пыль и дым виднелись ряды закопченных деревьев и унылые фасады зданий, в которых гулко отдавался неумолчный шум главной улицы предместья.
Ее мальчик вместе со школьными науками, грамматиками и предрассудками усвоил какие-то аристократические замашки и незаметно утратил ту беспредельную детскую симпатию ко всему на свете – даже к солнцу и луне, – которую он, как и все дети, питал от рождения и которую его мать – сущее дитя природы – так в нем любила. Круг его интересов сузился и включал теперь только несколько тысяч богачей и аристократов – тоненькую прослойку среди сотен миллионов остальных людей, до которых ему не было никакого дела. Он всё больше и больше отдалялся от матери. «Общество» Софи состояло из мелких пригородных торговцев и клерков, а постоянно она общалась только со своими слугами, которых было всего двое; поэтому неудивительно, что после смерти мужа поверхностный лоск, который она позаимствовала у него, быстро сошел, и в конце концов сын начал стыдиться матери, манеры которой выдавали ее происхождение и заставляли его, джентльмена, мучительно краснеть. Не будучи еще настоящим мужчиной, он не понимал (и едва ли понял в дальнейшем, когда стал взрослым), что эти мелкие погрешности ничего не значат по сравнению с той горькой нежностью, которая переполняла ее сердце и которую она жаждала излить на него, или на кого-нибудь другого, или вообще на что угодно. Если бы он жил дома с матерью, эта нежность была бы направлена на него, но при настоящих обстоятельствах он, казалось, совсем не нуждался в ней, и эта нежность оставалась нерастраченной.
Невыносимая тоска овладела Софи; гулять она не могла, никакие поездки или путешествия не доставляли ей удовольствия. Так без. всяких событий протекло около двух лет, и она по-прежнему глядела на улицу, вспоминая селение, в котором родилась и куда вернулась бы – ах, с каким восторгом! – даже если бы ей пришлось там работать в поле.
Мало бывая на воздухе, она страдала бессонницей и часто, встав ночью или рано утром, глядела на пустынную улицу, вдоль которой выстроились фонари, точно дозорные в ожидании неведомой процессии. И в самом деле, по ночам, примерно около часу, можно было наблюдать нечто весьма похожее на процессию, когда отовсюду в город начинали стекаться повозки, груженные овощами для ковент-гарденского рынка. Часто смотрела она в эти мглистые, тихие часы, как они тянутся вереницей, фургон за фургоном, нагруженные зелеными бастионами, сложенными из капусты, ежеминутно готовыми развалиться и никогда не разваливающимися штабелями корзин с бобами и горохом, пирамидами белоснежной брюквы и горами всевозможных овощей, влекомые престарелыми клячами, храпящими от усталости и терпеливо удивляющимися, почему им приходится работать спозаранок, в такой час, когда всё живое вкушает заслуженный отдых. В эти часы бессонницы, порожденной усталостью и расстроенными нервами, она испытывала какое-то облегчение, когда, закутавшись в накидку, любовалась сверканием свежей зелени, оживающей под лучами уличных фонарей, или с глубоким сочувствием наблюдала за измученными лошадьми, за тем, как лоснятся их потные бока и как валит от них пар после многомильного перехода.