Зарубежная фантастическая проза прошлых веков (сборник)
Шрифт:
Король Оберон поднялся на ноги.
— В ваших словах что-то есть, — сказал он. — Вы, я вижу, кое о чем думали, молодой человек.
— Я только чувствовал, сир, — ответил правитель. — Как и все люди, я родился на клочке земли, который я полюбил, потому что играл на нем ребенком; я полюбил то место, где я влюблялся и беседовал с друзьями ночи напролет, ночи, когда ко мне сходили боги. Эти крошечные садики, в которых мы шептали любовные слова! Эти улицы, по которым мы несли наших мертвых! Отчего им быть пошлыми? Отчего им быть абсурдом? Отчего же это смешно — говорить, что в почтовом ящике есть поэзия, — когда еще год тому назад я не мог видеть красный почтовый ящик на фоне желтого вечера, чтобы не почувствовать себя во власти некоего дивного чувства, смутного, непостижимого,
Оберон несколько секунд молча смахивал с рукава пылинки. Лицо его было серьезно и сосредоточенно; его выражение не имело ничего общего с той совиной торжественностью, которая была излюбленной его маской.
— Все это чрезвычайно сложно, — сказал он наконец. — Все это чертовски сложно. Я понимаю все, что вы хотите сказать. Я согласен с вами во всем, кроме одного: верней сказать, я согласился бы с вами, будь я достаточно молод, чтобы быть пророком и поэтом. Я чувствую, что вы во всем правы, но только до тех пор, пока вы не произносите слова «Ноттинг-Хилл». Тогда мне начинает казаться, что старый Адам просыпается с громовым хохотом и в пух и прах разбивает нового Адама — Адама Вэйна.
В первый раз за все время правитель ничего не ответил; он стоял недвижно, уставившись в пол мечтательным взглядом. Надвигался вечер — в зале становилось все темнее.
— Я знаю, — сказал он вдруг странным, дремотным голосом. — В том, что вы говорите, тоже есть доля правды. Трудно не смеяться над будничными именами, только я говорю, что над ними не следует смеяться. Есть одно целебное средство, я уже думал о нем. Но такие мысли ужасны.
— Какие именно? — спросил Оберон.
Правитель Ноттинг-Хилла, казалось, впал в подобие транса: какое-то нездешнее пламя мерцало в его глазах.
— Есть магический жезл, я знаю его. Но только два-три человека умеют как следует обращаться с ним, и то редко. Это волшебный, грозный жезл; он сильнее того, кто держит его в руках. Порой он ужасен, порой он приносит горе взявшему его. Но то, к чему он прикоснется, навеки теряет частицу своей пошлости. То, к чему он прикоснется, загорается волшебным светом. Если я прикоснусь им — этим магическим жезлом — к трамвайным путям и переулкам Ноттинг-Хилла, люди навеки полюбят их и навеки будут бояться их.
— О чем вы говорите, черт вас побери? — крикнул король.
— Он превратил жалкие рощицы в райские кущи, а грязный хлев в собор, — продолжал безумец. — Отчего же не превратить ему фонарные столбы в сказочные греческие светильники, а омнибус — в расписной корабль? Его прикосновение совершенствует все и вся.
— Что это за жезл такой? — нетерпеливо крикнул король.
— Вот он, — сказал Вэйн, указывая на меч, пламенным лучом лежавший на полу.
— Меч? — крикнул король и одним прыжком укрылся под балдахин.
— Да! Да! — хрипло крикнул Вэйн. — То, к чему он прикоснется, никогда уже не будет вульгарным! То, к чему он прикоснется…
Король Оберон сделал жест ужаса.
— И ради этого вы хотите пролить кровь? — вырвалось у него. — Ради идиотской какой-то идеи…
— О короли, короли! — крикнул Адам, задыхаясь от презрения. — Какие вы гуманные, какие мягкосердечные, какие осмотрительные! Вы готовы вести войну из-за какой-нибудь границы, из-за какого-то ввоза и вывоза! Вы готовы проливать кровь ваших подданных ради любой побрякушки, любого каприза! А когда дело касается того, ради чего действительно стоит жить и умереть, — какими гуманными становитесь вы тогда! Я заявляю вам в полном сознании того, что я говорю: действительно необходимыми войнами были только войны религиозные. Действительно праведными войнами были только войны религиозные. Действительно гуманными войнами были только войны религиозные. Ибо те, что вели их, по крайней мере, сражались за идею, которая обещала счастье и вечную радость. Какой-нибудь крестоносец был, по крайней мере, уверен в том, что ислам ранит душу каждого человека, который попадается к нему в плен, будь то король или лудильщик. А я уверен в
Король беспокойно расхаживал взад и вперед по своему возвышению.
— Очень трудно присоединиться к такому безнадежному взгляду, — сказал он, кусая губы, — взять на себя такую ответственность…
В это мгновение дверь тронного зала распахнулась, и из смежной комнаты, подобно чириканью птицы, донесся высокий, гнусавый, но вполне корректный голос Баркера:
— Я так прямо и сказал ему — общественные интересы…
Оберон яростно обернулся к Вэйну.
— Что все это значит, черт возьми? Что за вздор я болтаю? Что за вздор болтаете вы? Вы загипнотизировали меня! Будь они прокляты, ваши невинные голубые глаза! Пустите меня! Отдайте мне мое чувство юмора! Отдайте мне его, отдайте, говорю я вам!
— Даю вам слово, — грустно ответил Вэйн, — я не отнимал его у вас.
Король откинулся на спинку трона и разразился громовым хохотом.
— Я этого и не думаю, — воскликнул он.
Книга третья
Глава I. Умонастроение Адама Вэйна
На девятый год царствования Оберона вышла в свет небольшая книжка стихов под названием «Гимны с Холма». Стихи были неважные, и книжка имела весьма сомнительный успех; тем не менее она привлекла к себе обостренное внимание со стороны одной критической школы. Король, примыкавший к этой школе, посвятил «Гимнам с Холма» обстоятельную статью в журнале «Прямо из Конюшни» — спортивном органе, в котором он сотрудничал в качестве литературного обозревателя. Школа эта именовалась Школой гамака, так как один из ее недоброжелателей однажды подсчитал, что не менее тринадцати статей, принадлежавших перу ее последователей, начинались словами: «Я читал эту книгу, лежа в гамаке. Нежась в теплых лучах солнца, я…»; засим уже шли вариации. Критики, примыкавшие к Школе гамака, любили всякого рода книги, в особенности же книги глупые.
«Наравне с положительными качествами книги, — говорили они, — которых мы — увы! — ни в одной еще не нашли, мы ищем и приветствуем качества отрицательные».
И вследствие этого авторы отнюдь не стремились заслужить их похвалу (как признак того, что их книги блещут отрицательными качествами) и чувствовали некоторое беспокойство, когда взоры Школы гамака устремлялись на них с благоволением.
«Гимны с Холма» отличались от прочих сборников стихов своим восторженным восхвалением городской поэзии Лондона как чего-то прямо противоположного поэзии сельской. Эта страстная любовь к городу как таковому была явлением довольно обычным для двадцатого века, и, несмотря на излишнюю подчеркнутость и проскальзывавшую порой искусственность, она была во многом оправданна.
В одном отношении город на самом деле поэтичней и гораздо ближе человеческой душе, чем деревня. Ибо если Лондон и не может называться созданием рук человеческих, то он, по крайней мере, создание человеческого греха. Улица, безусловно, гораздо поэтичней лужайки, ибо в улице есть тайна. Улица ведет куда-то, а лужайка не ведет никуда. Впрочем, в «Гимнах с Холма» была еще одна особенность, тщательно выделенная королем в его обзоре. Неудивительно, что он проявил столько внимания к такому, казалось бы, незначительному литературному событию — в свое время он сам выпустил под псевдонимом «Мечтательная маргаритка» сборник лирических стихов о Лондоне.