Зарубежная литература ХХ века. 1940–1990 гг.: учебное пособие
Шрифт:
Но я все-таки спустился, присел рядышком с мертвым мосье Юсефом Кадиром и посидел какое-то время, и неважно, что ни он мне, ни я ему уже ничего не можем сделать.
Нос у него был гораздо длиннее, чем у меня, но ведь пока человек живет, нос у него растет.
Я обшарил его карманы, поискал, нет ли чего на память, но там была только пачка сигарет, синие «Голуаз». А в пачке всего одна, и я выкурил ее, сидя рядом с ним, и у меня было какое-то странное ощущение, оттого что все остальные сигареты скурил он, а я вот докуриваю последнюю.
Я даже немножко поплакал. И мне это было приятно, как будто он и впрямь был кем-то для меня, и вот я его потерял. Потом я услышал, как подъехала полиция, и
(Пер. с франц. Л. Цывьяна)
Цит. по: Ажар Э. (Ромен Гари). Голубчик; Вся жизнь впереди: Романы. СПб.: Симпозиум, 2000.
Джон Фаулз
ЛЮБОВНИЦА ФРАНЦУЗСКОГО ЛЕЙТЕНАНТА
Фрагмент
Но темны помышленья Творца, и не нам их дано разгадать…
Я не знаю. Все, о чем я здесь рассказываю, – сплошной вымысел. Герои, которых я создаю, никогда не существовали за пределами моего воображения. Если до сих пор я делал вид, будто мне известны их сокровенные мысли и чувства, то лишь потому, что, усвоив в какой-то мере язык и «голос» эпохи, в которую происходит действие моего повествования, я аналогичным образом придерживаюсь и общепринятой тогда условности: романист стоит на втором месте после Господа Бога. Если он и не знает всего, то пытается делать вид, что знает. Но живу я в век Алена Роб-Грийе и Ролана Барта, а потому если это роман, то никак не роман в современном смысле слова.
Но, возможно, я пишу транспонированную автобиографию, возможно, я сейчас живу в одном из домов, которые фигурируют в моем повествовании, возможно, Чарльз не кто иной, как я сам в маске. Возможно, все это лишь игра. Женщины, подобные Саре, существуют и теперь, и я никогда их не понимал. А возможно, под видом романа я пытаюсь подсунуть вам сборник эссе. Возможно, вместо порядковых номеров мне следовало снабдить главы названиями вроде: «Горизонтальность бытия», «Иллюзии прогресса», «История романной формы», «Этиология свободы», «Некоторые забытые аспекты викторианской эпохи»… да какими угодно.
Возможно, вы думаете, что романисту достаточно дернуть за соответствующие веревочки и его марионетки будут вести себя как живые и по мере надобности предоставлять ему подробный анализ своих намерений и мотивов. На данной стадии (глава тринадцатая, в которой раскрывается истинное умонастроение Сары) я действительно намеревался сказать о ней все – или все, что имеет значение.
Однако я внезапно обнаружил, что подобен человеку, который в эту студёную весеннюю ночь стоит на лужайке и смотрит на тускло освещенное окно в верхнем этаже Мальборо-хауса; и я знаю, что в контексте действительности, существующей в моей книге, Сара ни за что не стала бы, утерев слезы, высовываться из окна и выступать с целой главой откровенных признаний. Случись ей увидеть меня в ту минуту, когда взошла луна, она бы тотчас повернулась и исчезла в окутывавшем ее комнату сумраке.
Но ведь я романист, а не человек в саду, так разве я не могу следовать за ней повсюду, куда мне заблагорассудится? Однако возможность – это еще не вседозволенность. Мужья нередко имеют возможность прикончить своих жен (и наоборот) и выйти сухими из воды. Но не приканчивают.
Вы, быть может, полагаете, что романисты всегда заранее составляют планы своих произведений, так что будущее, предсказанное в главе первой, непременно претворится в действительность в главе тринадцатой. Однако романистами движет бесчисленное множество разных причин: кто пишет ради денег, кто – ради
Да бросьте, скажете вы, на самом-то деле, пока вы писали, вас вдруг осенило, что лучше заставить его остановиться, выпить молока… и снова встретить Сару. Разумеется, и такое объяснение возможно, но единственное, что я могу сообщить – а ведь я свидетель, заслуживающий наибольшего доверия, – мне казалось, будто эта мысль определенно исходит не от меня, а от Чарльза. Мало того, что герой начинает обретать независимость, – если я хочу сделать его живым, я должен с уважением относиться к ней и без всякого уважения к тем квази-божественным планам, которые я для него составил.
Иными словами, чтобы обрести свободу для себя, я должен дать свободу и ему, и Тине, и Саре, и даже отвратительной миссис Поултни. Имеется лишь одно хорошее определение Бога: свобода, которая допускает существование всех остальных свобод. И я должен придерживаться этого определения.
Романист до сих пор еще бог, ибо он творит (и даже самому что ни на есть алеаторическому авангардистскому роману не удалось окончательно истребить своего автора); разница лишь в том, что мы не боги викторианского образца, всезнающие и всемогущие, мы – боги нового теологического образца, чей первый принцип – свобода, а не власть.
Я бессовестно разрушил иллюзию? Нет. Мои герои существуют, и притом в реальности не менее и не более реальной, чем та, которую я только что разрушил. Вымысел пронизывает все, как заметил один грек тысячи две с половиной лет назад. Я нахожу эту новую реальность (или нереальность) более веской, и хорошо, если вы разделите мою уверенность, что я командую этими порождениями моей фантазии не больше, чем вы – как бы вы ни старались, какую бы новую миссис Поултни собою ни являли – командуете своими детьми, коллегами, друзьями и даже самими собой.
Но ведь это ни с чем не сообразно? Персонаж либо «реален», либо «воображаем». Если вы, hypocrite lecteur [36] , и в самом деле так думаете, мне остаётся только улыбнуться. Даже ваше собственное прошлое не представляется вам чем-то совершенно реальным – вы наряжаете его, стараетесь обелить или очернить, вы его редактируете, кое-как латаете… словом, превращаете в художественный вымысел и убираете на полку – это ваша книга, ваша романизированная автобиография. Мы все бежим от реальной реальности. Это главная отличительная черта homo sapiens.
36
Лицемерный читатель (фр.).