Зарубежные письма
Шрифт:
Этот народный юмор на открытках напомнил мне полуразрушенный Авиньонский мост, застрявший на половине реки со своей изумительной песенкой:
На мосту в Авиньоне, на мосту в Авиньоне Пляшут там, пляшут там В кругу, Господа аббаты делают вот так, И опять вот так. Туда-сюда, И, остановись в унисон, — Каждый кланяется на свой фасон…Потом песенка рассказывает, как военные делают «вот так», потом еще «вот так», отдавая рукой честь; а красивые господа делают так и еще вот так, помахивая своей шляпой перед собой, а добрые крестьяне делают так и
Казалось бы, ерундовая песенка, уцелевшая, может быть, с далеких времен. А ведь нет, отнюдь не ерундовая. Когда вы читаете или поете ее по-французски, то каждое «вот так» невольно сопровождаете жестами. И вся эпоха встает перед вами, вся эпоха словно на заводной сцене кукольного театра, в ее необыкновенной пластичности. Аббаты и своих длинных рясах, словно в религиозном ритуале; отдающие честь солдатики; скромно приседающие крестьяне; дворянские щеголи в плюмажах; и красотки в вихре своих юбок, растянутых фижмами. Видение на мосту. Минута — и оно исчезает. Танцующие разошлись каждый к себе. И куплеты о хозяине замка графе Ля Палиссе тоже по-своему пластичны: галльские соль и перец щедро посыпаны, чтоб выявить титулованное пустое место.
Магия песни — великая вещь, совершенно еще не расследованная. Покуда она рождается вместе с жестом, с действием, органически, в ответ на острую нужду в ней нашего тела, наших рук и ног, нашей души, — она хороша, художественна, будет жить и жить в народе. По сочинители песен искусственных никогда не заставят людей полюбить и принять их песни навечно.
Так я лежала в своей бессоннице и думала. Я думала еще о том, что между народной песней и жемчужинами французской поэзии (как, может быть, во всякой поэзии) нет пропасти, а есть даже внутреннее сходство. Сразу по ассоциации, после того как я тихонько пропела самой себе авиньонскую песенку, передо мной с ослепительной яркостью, в щелканье струн мандолины, пронеслось видение верленовской лунной ночи и карнавальной полянки, на которой танцуют маски:
Leur courtes vestes de soie, Leur longues robes `a queues, Leur elegance, leur joie Et leur molles ombres bleues Tourbillons dans l’'exstase D’une lune rose et grise, Et la mandoline jase Parmi les frissons de brise [7] .Если авиньонскую и ля-палисскую песенки я привела для читателя и переводе, то гениальную музыку Верлена нельзя удержаться, чтобы не привести в оригинале. Эти две строфы спеты на одном длинном дыхании, и дыханье ваше грозит попросту оборваться от непереносной музыки слов, создающих слитный образ:
7
Paul Verlaine. Choix de Po'esie. Paris, 1891, p. 79–80.
И еще я задумалась уже к самому утру, как обидно лишены наши дети в школах и садиках раннего знакомства с языком и культурой других народов, впитанными нашим старым поколением с младенческих лет. Мы начинали с немецкого еще чуть ли не с пеленок, но доминантой была Франция, ее культура, язык, история. Помню московско-французский пансион Дюмушель-Констан на Швивой горке, в большом доме со львами на воротах; песенку «Фре-ре Жак-ё, фре-ре Жак-ё» (братец
Ля-Палисс
IХ. Последний день в Париже
В воскресный день поздней осени, под мелким дождиком, мы снова выехали из Орлеанских ворот на простор парижских предместий. Свернули с автострады и очень скоро очутились на длинной улице, той самой, о которой Надежда Константиновна писала: «Лонжюмо представляло собою длинную французскую деревню, растянувшуюся вдоль шоссе, по которому каждую ночь непрерывно ехали возы с продуктами, предназначенными для насыщения «брюха Парижа».
Прошло свыше полувека — весной 1966 года мы отметили пятьдесят пять лет со дня открытия ленинской школы в Лонжюмо. Много ли изменилось и описании Надежды Константиновны? На первый взгляд — почти все. Автострада отняла у шоссе его функции снабжения Парижа; длинное шоссе превратилось в захолустную провинциальную улицу Гран-рю, и на ней сейчас днем с огнем не сыщешь возов, везущих в Париж провизию, да и вообще возов; наконец, деревня (village), если только не оговорилась в своем описании Н. К. Крупская, — превратилась в город (ville).
Перемена, казалось бы, огромная. Но представим себе Ильича — Ильича последних лет жизни, — как он, заложив руки в карманы и вскинув слегка бородку, сощуривается на окружающее. И кажется, будто слышишь его ироническое «так, так», будто начинаешь видеть его глазами, понимать его пониманьем. Больше полустолетия. Резкие перемены. Блестящая техника. Лучшая в Европе автострада. А Лонжюмо — присмотримся его прищуренным взглядом, что Лонжюмо, и как Лонжюмо, и как живут нынче люди в Лонжюмо.
Гран-рю — обычная провинциальная улица крохотного городка. Она украшена посередине, перед зданием бывшей мэрии (городского совета), нехитрым памятником. Я уже писала, как высоко чтят французские города своих знатных земляков — в каждом из них кто-нибудь да родился» или проживал, или что-то связанное с городом сделал. И Лонжюмо не отстал в своем городском патриотизме. Простенький памятник Адольфу Адану (1803–1856) «на средства жителей города Лонжюмо» — это памятник довольно известному парижскому композитору, прославившемуся своей оперой «Почтальон из Лонжюмо».
Пройдя немного дальше по той же Гран-рю, на углу Школьной улицы видим двухэтажный, очень старый и совершенно обветшалый дом под номером 91. Здесь на втором этаже в двух комнатках жил Ленин. По словам Надежды Константиновны, под ними ютился кожевник, тот самый, замученный бесконечной работой кожевник, который проводил воскресный отдых в костеле или сидел на стуле, вынесенном во дворик, опустив голову на руки, а жена его бегала в деревянных башмаках на черную работу в соседний замок. Сейчас вместо кожевника внизу помещается маленькая фабрика, не то формовочная, не то для смачивания кожи, а две комнатки наверху, где жил Ленин, занимает мадам Мари Будон со своей крохотной собачкой Пату. На стене дома прибита доска с полустершейся французской надписью: «Здесь жил и работал в 1911 году теоретик и вождь мирового коммунистического движения, основатель Советского Союза В. И. Ленин».
Мы поднимаемся по ветхой лестнице, и под ноги нам кидается с яростным лаем черный шелковистый песик.
Мадам Будон, одетая по-воскресному, дружелюбно встречает нас и показывает квартиру — две тесно заставленные крохотные комнатки, где сейчас светится экран телевизора.
— Много ходит народу, — говорит она, понимающе кивая и поглаживая своего Пату. — Я всем показываю, — вот тут они жили, и мадам в этой кухне готовила.
Потом она снимает карточки со степы — мужа, брата — и протягивает нам: брат тоже коммунист, вот он.